Читальня

его прощальный поклон

                                                                                                                   Памяти Ивана Шмелева

На нескольких песенных порталах и музыкальном потоке канала YouTube встречаются вопросы-комментарии, связанные с ранней кончиной певца. Вот, к примеру, некоторые из них:

@pavlomaked4996
Почему он так рано умер, не дотянув до 50? Кто знает?

@user-tn6db7yz2d
Я тоже заинтересовалась, но нигде ничего не нашла.

@user-xw8fl9oo2s
Вот так напрасно погиб русский талант.

@user-ve8ok9mr9m
А что с ним случилось?

На самом деле уход из жизни героя был щемящим и тяжелым, и мы готовы искренне поделиться этой горькой историей, чтобы не оставалось недосказанности и не возникало фингированных утверждений или просто естественных вопросов: почему так преждевременно? В отрывке из романа «Странствие по песням, впадающим в Волгу» ответ на этот вопрос.

«Опавшие листья». Музыка Жозефа Косма, исполняет Андре Леон Рье.

 

Осыпались листья над Вашей могилой,
И пахнет зимой.
Послушайте, мертвый, послушайте, милый:
Вы все-таки мой.
 
Опять с узелком подойду утром рано
К больничным дверям.
Вы просто уехали в жаркие страны,
К великим морям.
 
Я Вас целовала! Я Вам колдовала!
Смеюсь над загробною тьмой!
Я смерти не верю! Я жду Вас с вокзала —
Домой.
 
Пусть листья осыпались, смыты и стерты
На траурных лентах слова.
И, если для целого мира Вы мертвый,
Я тоже мертва.
 
Я вижу, я чувствую, — чую Вас всюду!
— Что ленты от Ваших венков! —
Я Вас не забыла и Вас не забуду
Во веки веков!
 
Таких обещаний я знаю бесцельность,
Я знаю тщету.
— Письмо в бесконечность. — Письмо
‎в беспредельность —
Письмо в пустоту.
                          Марина Цветаева

ОТРЫВОК ИЗ КНИГИ
Пятый день круиза, 2 мая 2012 г.
Ранним утром «Н.А. Некрасов» и «Александр Бенуа» в параллельном кантиливере вплыли в акваторию города Ярославля. Изящная точеная стрелка проглядывала сквозь сетку ватных облаков, и пассажиры теплоходов увидели впечатляющее «неслияние» Которосли с Волгой – необычную ровно прочерченную полосу водораздела двух красавиц, опоясывающую тонкий мыс.

Историческая память русского народа хранит легенду от том, как в 1010 году Ярослав Мудрый, князь ростовский, вместе со своей дружиной в походе из Новгорода повстречал на этом высоком берегу огромную медведицу. Вооруженный лишь секирой, славный воин бесстрашно одолел опасного зверя и на месте поединка увидел знак срубить на неприступном мысу деревянную крепость, одарив ее своим именем. Это событие послужило резоном для основания великого города. Так поверженный медведь сделался символом Ярославля и гордостью страны…

На подходе к пристани Наташка, расположившись под «Двадцатишестипушечным кораблем», спешно заканчивала обзор, положенный блестящему мастеру. А по судовому радио звучал ласковый знакомый голос про далекую стрелку на широкой реке… Корабль бросил якоря и, гулко забухтев, разгоняя волну, торжественно привалился к пристани 2 мая 2012 года. Пришло время завершить рассказ о речном круизе открытия навигации на теплоходе «Н.А. Некрасов». Девушка скоро свернула дописанные листки и порывисто спустилась на нижнюю палубу, где уже прощались, сделавшиеся за эти дни приятелями, речные странники. Диля вместе с Ваней загодя вынесли вещи на ресепшн, и сейчас их обретенный вожатый устроил церемонию «разлука», раздавая фотоснимки с видами, на которых четким красивым почерком были завизированы адреса участников для того, чтобы однажды повстречаться вновь.
Круиз закончился. Им всем всего-то предстояло провести день в центре «Золотого кольца» под эгидой ЮНЕСКО с его дивными «интересностями». Кому-то повезет съездить в поселок «Карабиху» – обитель легендарного русского автора, под именем которого сложился весь сегодняшний маршрут. Именно к Николаю Алексеевичу записались обе подружки. А для начала нужно сдать каютные ключи, выгрузиться с палубы и снова погрузиться в автобусы, которые после ярославских походов доставят вояжеров в Москву.

На выходе с теплохода девушкам по рукам передали запавшую всем в сердце Конфетку. И уже втроем, чмокнув на прощание Ванюшу, они впорхнули в весенний ярославский воздух, как в звенящее пространство врезался настойчивый телефонный зов. Наташка, закинув руку в рюкзачок, достала розовый гламурный, словно румяная слониха, мобильник и протянула Диле: «Не вижу, это кто? Пожалуйста, глянь». – «Ну кто еще, Наташ, это может быть? Читаю: «Шмелев Д.И.», наш маэстро».

Через пять минут они были вместе. И дирижер, загребая всех троих могучими «лапами», горячо обнял их и ласково улыбнулся:
– Ну здравствуйте, шмелята мои дорогие!
– Дмитрий Иванович, а ты, почему ты так рано приехал за нами? — естественным хором ответствовали «шмелята»:
 – У нас еще в планах усадьба.
– Да соскучился я, не утерпел, вы поезжайте, девоньки, я подожду вас в городе, погуляю пока, я ведь никогда в Ярославле не был. Встретимся в парке на аллее Мира возле мемориала, я уже там прошелся, машина стоит там, уютное и святое место. В аккурат, где смена караула. В общем, здесь недалеко, хорошо? – махнул куда-то в сторону мастер.


– Д.И., мы привезли тебе вот эту вот замечательную Конфетку для твоей будущей Сашки, прямо с нижегородской ярмарки приехала она к вам на настоящем корабле вдоль по Волге-реке, – с этим веским аргументом «девоньки» нахлобучили на своего маэстро лохматого фуксинового цвета слоненка. И слегка придержав эмоции, тихо добавили:
– А еще мы вот тут написали статью, можешь заценить?
– А, отлично, молодчаги мои, спасибо вам за подарок и давайте сюда свою грамоту, я почитаю, будет, чем себя занять, пока вы по некрасовскому имуществу бродите.
Наташа неуверенной рукой извлекла папку с исписанными шатким почерком страницами и с волнением студентки протянула своему другу.
В ответ мягкая ладонь, поблескивая обручальным колечком с тонкой вязью нот на грани, благодарно накрыла пальцы женщины: «Не смущайся, Малыш». Наташа, увидев кольцо, улыбнулась:
– Как трогательно, связь времени и памяти.
– Ты о чем?
– Вы поймете, когда прочитаете.
С этими словами обе девушки, оставив своего Шмеля, отправились к зазывавшему на гульбу автобусу. Через двадцать минут группа с «Некрасова» вступила на обетованную землю покровителя их речного турне…

… … … … …
После возвращения из поместья девушки спешно неслись мимо златоглавого кафедрального собора на встречу с покинутым другом в сквер на площадь Челюскинцев. Там, рядом с гранитными образами, возведенными в панегирик боевой и трудовой славы, им предстояло такое волнующее всех троих свидание. Прошло три с половиной часа, как подруги вынесли на суд сына сокровенно поведанную ими повесть о судьбе его отца. Каков будет приговор их мастера, папиного любимца?
Вечный огонь сиял, разрезая капризы переменчивой погоды. Встречные ветра, сплетаясь в вихри прошлогодней листвы, ворошили прически дежурных – у монумента к празднику Победы был выстроен священный караул. Сегодня школьники оберегали «сон» своих героев.
В сквере на скрипучей скамье сиротливо прикорнул их дорогой дирижер. Большие плечи вздрагивали, невидящий взгляд уткнулся в листки, изборожденные приплясывающими буквами, отчетливо хранившими совсем неостывающее тепло.

– Дмитрий Иванович, вы ОКеу? – Диля бережно дотронулась до потрясенного мужчины. – Что с вами?
 – Девочки мои, огромное спасибо вам за папу, – близкие усталые глаза блеснули влагой. – Вы очень правильно все написали, но только не до конца. И, если кому-то доведется прочитать это в журнале, то пусть знают, как было в конце.
 – Так расскажите про конец.

Маэстро чуть помедлил вначале, а потом, сглотнув комок преткновения, словно решившись, продолжил:
– Я очень виноват перед ним, и во мне это живо до сих пор. Девчонки мои, если хотите знать, какой был папа, обо всем скажет его фамилия, наша говорящая на двух фамилия. Вы твердите мне хором, что она – мое кредо, так я же его сын-близнец! А настоящим Шмелем был он, большим, бархатным, уютным, очень мягким медлительным добряком, жужжащим своим баритоном. Шмелем, который жалит очень редко, ну если только за выводок. Сам он в детстве многого натерпелся, а потому любой поступок, если он должен был с его стороны нести грубость, вызывал у него мучительный стресс. Как-то из Албании он привез мне воинский ремень с инкрустированной зверями пряжкой. Он долго украшал в моей комнате стену. И я, когда нарушал кодекс послушания, слышал от картинно кивавшей на него мамы: «Вот приедет отец…». Приедет, и что? Снимет со стены, и прежде, чем приложить к нашкодившей попе, хлопнется в обморок?

Как-то подрастающий Митька, оседлав двухколесного «сивко-бурко», отправился выкатывать себя на гору «Коммунарка», где Шмелевы снимали дачку. С возбужденным хохотом, расставив в стороны худые ноги, мальчишка, собирая спиной попутный ветер, летел по склону двухполосной трассы в тандеме с бегущими свой путь авто. В это время возвращавшаяся от молочницы Настя увидела, как пяточка ее сынули грациозно скользнула промеж притягивающих острые приключения спиц. Одно мгновение, и беспокойный отрок барахтался посредине сгрудившихся подле его незадачливых «останков» сбившихся с пути машин, а неподалеку в агональных плясках, завершая наикратчайшую в судьбе карьеру, дрыгал закривившимся колесом разваленный по запчастям «буцефал».
Наказывать безголовое дитя мама не решилась. Что она могла ему предъявить? Растерзанный на клочья велосипед? И что значил этот велосипед по сравнению с 50 километрами в час? Проявляя волевое упорство, она привлекла залетную с гастролей «артиллерию» на разборки с взлелеянным «красавцем».
Нет, не забудет Митька тот жестокий урок. Уставший от гастролей отец несмело подошел к нахохленному сыну. Понимая, что неправ, тот вызывающе смотрел, задиристо ерепенясь: «Что ж ты мне, перебалованному отпрыску, выскажешь?» И в ответ увидел отеческую слезу, безудержную, беззащитную, скатывавшуюся из огромных глаз; неловкую руку, прикрывавшую в смущении лицо: «Сына, я куплю тебе «Школьник», его только что выпустили на конвейере ГАЗ» … «Сына» был сломлен – даже планета ускользнула из-под «нахальных» ног, и тут же пообещал себе не быть плохим и честно старается не быть им до сих пор.

На этих мыслях Д.И. улыбнулся, видно, «недостойным» проказам и, все глубже погружаясь в «сладкое» детство, продолжал:
 – Да, папа… Сам он настолько боялся задеть, заставить что-то сделать против воли, потому предпочитал отстраняться от воспитания. Воспитания в канве нравоучений, уроков, родительских собраний, разговоров на тему патетики. Был слабовольный добряк, неспособный выразить крепкое отцовское слово. Но при этом, девчонки, он оставался лучшим в мире отцом…

Частые гастрольные поездки вызывали у певца сожаление, что наследники им заброшены, и, стараясь восполнить пустоту разлук, папа-праздник кормил малышню эклерами – сладкими «былинами» из детства. Однажды в Гражданку, в доме, где в услужении кухарничала его мать, он пробовал такие – его угостил ими Дмитрий, молодой казацкий офицер, приютивший мальчишку на гуляньях. Тогда Ванюше казалось, что нежнее и вкуснее ничего нет. Он запомнил эти чувства, и когда его потомки стали подрастать, он, покупая им узкие сладости в буфете Дома работников искусств, хранил их детство, такое сладкое, безмятежное, надежное. Такое, какое ребенком, лишенным защищенности и ласки, алкал и желал сам. И, став однажды взрослым, его уже зрелый сын, гонимый памятью времен, в минуты тревог и сомнительных дум, бьется за права при помощи узких пирожных-трубочек из дальних лет:
 – Девочки, они не такие вкусные, как раньше, но все-таки довольно вкусные, и нужно срочно наполнить топочку, что-то душу разбередило. – Дмитрий Иванович раскрыл пакет, достав из него вощеный сверток в бесцветной бумаге, в котором, липко стиснувшись, белели облитые глазурью десерты:
 – Когда мне было уже три года, он решил, что должен нам хотя бы по песне в год. Первая была песня Дика, потом «Чибис», другие. Но самая важная для нас с ним была «О герое», ее он записал в 1946-м. Он очень хотел спеть что-то проникновенное, настоящее, про подвиг, но без пафоса, такое, чтобы тревожило, чтобы каждому хотелось представить его героя и пожалеть. И он постарался спеть так, что прямо там в студии и расчувствовался во время записи, такие сильные эмоции к этому танкисту его захватили. Напелся до дрожи. На той записи были композитор и автор слов, они оба вздрогнули, когда у отца голос побежал в последнем куплете. И когда спел, переглянулись и Константин Яковлевич (Листов. – Прим. авт.) спросил: «Иван, ты это кому?» – «Сыну». – коротко ответил папа и вышел из студии, вытирая рукой глаза. Песня была записана с одного дубля.

Там где кружит над Волгою ветер,
Там где ива грустит над водой,
Рано-рано, на синем рассвете,
Был сражен командир молодой.

«Песня о герое». Музыка Константина Листова, текст Сергея Острового, поет Иван Шмелев.

И взрослеющий Митька, повинуясь зовущему голосу предка, зарывшись в минутах одиночества, внимал именно этой его саге про погибшего за «дело» героя и очень ее полюбил. То была возможность двух общаться через пропасти времени и мест. И, пока мама и девчонки бродили по зоопаркам и кино, юный отрок в родительской комнате в пронзительно-интимных градациях выслушивал баллады отца. И переживал услышанные судьбы, понимая, что только так можно все это увидеть и знать. И только так можно к этому относиться. Быть и честным, и храбрым, и ценить это, и даже жалеть.
И папины «горошины» на записи не были пущены зря.
Вот только смущался их сын, пряча порывы глубоко в себя, а позже жалел, что отец не узнал о том, что он до боли, до крика, до тех самых слез, поглощал его судьбу. И только много спустя, когда начал выздоравливать от злой утраты, как-то вечером, прижавшись к матери, решился обо всем рассказать. Настя, подняв головку, первый раз за «окаянные дни» улыбнулась ему глазами-лучами и провела рукой по щеке: «Он все знал, дорогой, он мне сам говорил, что Митины любимые «Два друга» и «Песня героя». Я спросила, с чего он это решил? А он так таинственно ответил: «Пусть девочки – твои, а вот Митя – мой, я за него говорю».
И Митьке стало хорошо, он все понял тогда, так чувствовал ушедшего «бога» на расстоянии времен и границ. В их счастливом доме отец размышлял о сыне, изучая пластинки, до дыр затертые им тонкой хрупкой иглой…
И словно в пример единению, Д.И., вспоминая своего бесценного И.Д., смахнул со своих очей набежавшую было «тугую» слезу:
 – Он был чувствительным человеком, кому-то это было смешно. Чудак, Ваня, над всеми не наплачешься. А его сердце всегда брало власть над умом. Родительские «Тропки-дорожки», такая прекрасная история его любимого Соловьева-Седого.

Этим поздним вечером
Нам звезда лукавила,
А луна доверчиво
Нас вдвоем оставила.

Ах, судьба песни! Такое безоглядное послевоенное счастье. Такая огромная взаимная любовь. Мама, рядом с которой отец становился неопытным мальчиком, для которой пел все самое нежное, которой старался непременно угодить.
«Тропки-дорожки». Музыка Василия Соловьева-Седого, текст Алексея Фатьянова, поет Иван Шмелев.

После нее некоторые его коллеги по радио посмеивались: «Ваня, ты что поешь такое, у нас в стране любовь к труду, потому что секса нет». А мы, их дети, знали, что они спали, обнявшись…
Все у отца шло от чувств, может, и нужно было где-то толику рассудочности? Но сейчас по прошествии лет, я задумываюсь, была бы Ксанка такой доброй девочкой, если бы ей это не показывали мама и папа? Был бы я сейчас таким ласковым с дочерьми, если бы отец не показывал мне, как нужно относиться к женщине. А эта его любовь к маме? Да, мы понимали, какова ценность чувства друг к другу. Я также сильно любил ее, как и он. А потом научил любить свою старшенькую своего Сашу, а ему как большому артисту это нужно вдвойне.
Он был настолько щедр ко мне, что, когда зачал меня, то совершенно безоглядно, без ревнивой скупости отдал мне свой талант. Другое дело, что я, идиот, мало воспользовался им. Это большая его музыкальность, его сердечность в ней, его стиль. Все это помогало и мне в становлении как музыканта, а потом и дочери-альтистке, и внучке-скрипачке, потому что я был их первым и, надеюсь, важным педагогом.

Настена, такая желанная Настя Немитц, стала женой Ивана в сорок втором. А в послевоенном сорок шестом, уходящий в отставку перед отъездом к местам счастливой жизни, адмирал перевез в молодое улье, наивно полагая себе, что любовь всеобъемлюща, дочкину свекровь. Железная тетка, надежно обретшая кров в вожделенной столице, со страстью цератины принялась кусать невестку, вменяя ей несоветский «род». Бедная Настя, уважая и щадя мужа, с трепетом юной супруги, свивая гнездо из меда и света, старалась создать в своих «сотах» добрый паритет, не очень понимая, что договориться с жестокой властной бабой нельзя. Вот ведь, будь нежная сноха слегка грубее, так и прижала бы свое «сверло» злющая ведьма-свекровь.
Милая ранимая Настена, да как же ты не видишь, что всему виной опять любовь? Такая чистая и нежная, с какой ни одна соперница не смирится! Расскажи ему, сам он не поймет, она его мать, и он слаб, побудь немного слабой сама, спрячь головку на горячей груди ближе к его звонкому сердцу. И он услышит. Ах ты, гордая женщина кровей Биберштейнов и Весселей, не хочешь рассказать, щадишь его, своего единственного и родного.
В пятьдесят третьем Настя готовилась подарить Ивану вторую, такую нужную им дочку. В тот злосчастный день певец привычно рассекал по гастрольным пространствам СССР. Будущая мамочка с довольством отхаживала последний срок. Вальяжная, чуть неуклюжая, мыла посуду и не удержалась, поскользнулась с Лизаветиной чашкой и уронила ее.  
 – Ох ты корява яка, краще б сама впала и витворила! – со злобным шипением Лизавета схватила сыновний сапог и ударила заметавшуюся беременную женщину в живот.

Утром Иван, нагруженный гостинцами, вернулся из командировки и не услышал дорогих пересмешек, не увидел свою Настю с их третьим малышом под сердцем. Как его тряхануло тогда, заходившие к нему раньше предчувствия стали знанием:
– Мама, отвечай, где Настя с детьми? Что ты ей такое сделала? И не пытайся что-то надумать, я ее знаю и тебя тоже! – в одну минуту узнавший вину, потрясенный муж схватил за плечи злотворку.

Смилуйся, государыня рыбка!
Что мне делать с проклятою бабой?
Уж не хочет быть она царицей,
Хочет быть владычицей морскою;
Чтобы жить ей в Окияне-море,
Чтобы ты сама ей служила
И была бы у ней на посылках.
 

– Твоя жона тебе кинула и поихала на зносях до свого отца в Ялту, короливна така! Краще б спросив, як мене з нею! – злобно отстраняясь от разгневанного сына, прошипела мать.
 Но теперь Иван, для которого непонятные прежде недомолвки приняли известные черты, не отступался:
 – Послушай, я очень тебя люблю, но, если еще хоть раз ты что-нибудь сделаешь моей жене, я тебе до конца жизни не скажу ни одного слова. Обещаю тебе. Я люблю ее и буду любить всегда и, хочешь ты этого или нет, но ты ничего не изменишь. Я люблю ее и буду любити ее завше и хочешь ти цього чи ни. Ты меня услышала?
 – Так щоб ты згинув разом з нею и приплодом вашим! – только-то и каркнула Лизавета.
 Стоя в молитвах под Богородицей, не смирившаяся с отступником-Ванькой и его неподвластной любовью, с тем, что был он чужой и непонятный, она прокляла единственного сына, приказав ему мучиться и умереть:
 – Переживешь сорок сим, тоди живи, та не переживешь.

Подняв голову от листков, заплаканных безразличным дождем, Дмитрий Иванович, не повернувшись, продолжил, обращаясь ли к девушкам, а может, к памяти своей:
 – В пятьдесят пятом папу в третий раз отвели от звания, заявив почти в упор, что больше представлять не будут, в пятьдесят шестом дали понять, что, если не обретет правильных друзей, то записей будет все меньше.

Шмелев – оратор послевоенной страны, которого с восторгом принимали в Китае, Болгарии, Албании, Польше, Германии, Италии, Франции, любимый, ласкаемый зрителем, известный в те годы артист как и другие, успешные и ласкаемые, попал под машину государственного «бетоноукладочного катка», как позже под него попали Бернес и Виноградов, и пропал навсегда Петр Лещенко, Иванов первый песенный бог и кумир.
Под этот пресс попала нежность, над которой «подглумливались» в Гастрольбюро. Под него ушло желание петь то, что хотелось петь. Под него попали полутона для расцвечивания песен оттенками. И дело не в том, что его попросту предали, а в том, что он, наивно-недальновидный, не знал, как с этим быть. Он видел этот жесткий мир. И может, ради семьи, мог бы попытаться «быть» «по правилам», но не смог. Акела промахнулся. Живой художник и живой человек, он не сумел, потому что не сумел положить под тот каток главное – именно его, свой безумолчный загрудинный орган. Можно ли такое представить: Иван, на разрыв поведавший «О герое», отряхнувшись и застегнувшись, «лихачит» доносы и пасквили на любимых коллег? Стучит на них, в глаза сильных мира сего по-шакальи заглядывается? Невозможно! Невозможно, потому что по природе своей он был совершенно лишен… цинизма…
Вот и не смог от сути родной отказаться, потому и покинул нас навсегда. И Настя это знала, и потому так глубоко любила его всю свою, не Иванову, жизнь. И сын его это знал, хоть и был беззаботным подростком и тоже любил и любит до сих пор:
 – Он уходил очень тяжело, девчонки, прямо, как бабка Лизавета велела. Для своей последней записи выбрал тихий пронизывающий шансон из фильма «Врата ночи», не могу я его до сих пор слушать, кровь стынет.

В морозном декабре 1946-го в залечивающем от экспансии раны Париже на экранах появляется фантастическая драма режиссера Марселя Карне. «Врата ночи» не получает благодушных откликов от судей и фильм ожидает коммерческий провал, если бы не прозвучавшая в нем закадровая песня в исполнении главного лица, сыгранного расцветающей звездой мирового кино (Ивом Монтаном). Les feuilles mortes, «Опавшие листья», кто-то называл их просто «Осенними». Музыку к ней написал француз венгерского «генеза» Жозеф Косма, стихи – сюрреалист-драматург Жак Превер. Не примеченная сперва, четыре года спустя, она, юная и прекрасная, начнет свое пронзительное шествие по земле. В 1956 году в СССР будет издана пластинка с русской версией Николая Доризо в исполнении Гелены Великановой. А много позже более острый перевод Татьяны Сикорской возьмет для прощального поклона своему зрителю маэстро Иван Шмелев.

Наши сердца с песней сливались,
я был любим, я был с тобой…
Но нас жизни вихрь разлучил
Я один брожу в тоске
И волна безжалостно смывает
Следы влюбленных на песке!

– Девочки, я стараюсь быть объективным, эту песню пели многие наши мастера, и замечательно пели, но я уверен, что только отец спел ее не как шансон, а как большой романс с драматизмом настоящего названия. Эти листья были у него не просто опавшие, но по-настоящему мертвые, – продолжил сын, большими усилиями пытаясь справиться с трясущимся «горлом».
«Опавшие листья». Музыка Жозефа Косма, текст Жака Превера в переводе Татьяны Сикорской, Самуила Болотина, Ивана Шмелева, поет Иван Шмелев.

А про последние его дни я постараюсь рассказать, если сумею подобрать слова и, если мне не откажет мужество.
Последний год жизни у него сильно болело сердце. Нас, детей, подробно не пугали, о чем я сожалею, все-таки маме нужно было дать мне понять. Но она не сделала этого. А вот папа, когда вернулся с сентябрьских гастролей, попал на больничный с глубокой болью за грудиной после репетиции в ЦДРИ, тогда ему из-за нагрузки на дыхание запретили какое-то время петь.
Его как скосило, он был подавлен и почти не общался. Лежал, отвернувшись к стене. А я? Вот тут-то я и начал дурить – как иначе это назвать? То есть привыкший к его вниманию, начал из себя гнуть обиду, будто папа меня перестал любить.

Незадолго до его больницы я возвращался из школы и увидел маму. Она сидела на лестнице перед дверью, видно не успела войти, сидела, обхватив лицо руками, в глазах стояли слезы. Никогда она не плакала, отец мог, но не она. Я обомлел, дернулся спросить: «Что стряслось?» А она поспешно приложила ладошку к моим губам и тихо так произнесла: «Митя, папа играет!» Тогда я услышал за дверью звуки «Лихтенштейна», отец наигрывал какой-то романс. Я все понял в один миг. Как ему плохо было, как пусто. Он нашел в себе силы играть, и это был момент, с которого он мог восстать. У него снова появился интерес! Я понял, что ему нужен ненадуманный стимул, не уговоры, а порыв, глоток жизни: «Мама, ты иди к нему, а я уведу Ксанку в зоопарк». Это был самый благодарный взгляд нашей Насти за всю мою жизнь. Вечером я узнал, что отец решил готовить концерт романсов.
Но было поздно. Был один инфаркт, второй, третий. Одна больница, вторая, третья… Я свыкся, ходил на тренировки по пятиборью, плавал, скакал, бегал, стрелял, фехтовал, вся жизнь «кружение-пенье». И не заметил главного… он уходил… Дома стало холодно. Я приходил, мама бросалась ко мне и беззащитно жалась. А я не хотел понимать. А когда уже совсем пришел конец, ничего мне не сказала, сказала просто: «Отец просил тебя прийти».
И привела меня к нему в последний раз…

Купол белесой палаты качался перед измученным взглядом. Безнадежные карие глаза изучали малеванную известку, ее шероховатости, комки, прилипшие куски щетины, оставленные неумелой кистью. Ему подумалось: почему в больницах всех времен стены выкрашены в стерильный цвет? От распирающего безмолвия, повисшего под потолком, довольно гадко тошнит. Такая мысль была для него спасительна, можно чуть отвлечься от главной, хоть на какое-то время, пусть на минуту всего. К боли он за эти месяцы скитаний по эскулапам сумел приспособиться, пусть она так и стремится хватануть за грудиной. Объелся нитроглицерина, так что уже давно чувствовал себя взрывоопасным, так нередко подшучивали «жители» первой терапии. Вот еще осталось справиться с гвоздями в голове и утренней болтанкой в глазах, и все будет хорошо. Пока выходит плохо. Рыбьими усилиями приходится хватать воздух, который и взять неоткуда. И какие радостные мысли могут посетить сегодня? Только одна, неотвязная, расталкивающая остальные. Жена приведет сына, они так договорились. Он его ждет, ни о чем больше не может думать…
На обшарпанной тумбочке суетятся знойные апельсины, глоток живого солнца, их презентовали милые поклонницы, достали где-то в мае, будто на дворе Новый год. Он взял три для Митьки. Пусть полакомится. Митенька…
Дверь беззвучно, робко отворяется. Мастер спешно вскидывается, ломовым усилием тянет тело, усаживая себя в подушки. Жена, уставшая, почти прозрачная, как же больно на нее глядеть, пропускает вперед их мальчика, который не слишком-то скоро входит, сиротливо пристраиваясь на краешке стола. И встречный отцовский порыв в минуту разбивается о его хмурый взгляд. Он так обрадовался ему, а парень сидит зажатый и односложно отвечает. Мастер осекся. Почему так? Он никогда его не обижал. Может, он зря его спросил про учебу? Но о чем еще, он давно робеет его с тех пор, как стал замечать, что сын его избегает.
Он не спал уже не первую ночь, ворочался в постели наедине с думами. Давно выучил все трещины на молочно-белом потолке. Его шестнадцатилетний сын… Мальчишка растет, а он с ним так ни разу и не поговорил о главном, мужском. Хотел ли он? Да думать нечего, сколько раз мечтал. Только слов не нашел, не подобрал, боялся спросить лишнее, чем-то неловко задеть парня. Кто его, Ваньку Шмелева, учил общаться с мальчиками-подростками, с ним-то самим кто и когда разговаривал? Никак не отец-клепальщик после смены на пятой рюмке, не бабка Лиза, которую он дичился в собственном увечном детстве. А Настя? Его славная, родная Настена… Она всю жизнь щадила его покой – не дай бог, папа устанет. Оберегала от детей, его от его же детей. Зачем, Настенька? Вот именно, зачем сейчас-то искать виноватых, когда он виноват перед ними сам? Вот собирался же поговорить, а как улавливал в безмятежном ребячьем взгляде рвущиеся на свободу ноты, так, облегченно выдохнув, оттягивал час. А сейчас вот он – сын – сидит неестественно послушно, смирно на кромке столешницы, как по струнке выправленный, и старается исправно-натужно отвечать на пустые вопросы, а мысли не здесь.
Больное сердце певца сжалось душными думами: «Сынуля, скажи мне что-нибудь свое, мальчик мой драгоценный». Сидит такой худой, совсем напряженный, серые глаза подавлены, тревожные. Сейчас высидит положенное и уйдет.
«Митенька…», – мягкая папина рука отчаянно-неуверенно потянулась к головке, ласково так опустилась, робко погладила волнистые, как у матери, волосы. Отцу так хочется услышать словечко. Ну же, скажи что-нибудь. Не хочет – рассеянный взгляд блуждает по палате. Иван Дмитриевич, вот слезы лезут и все тут – не удержать. Митька от этого ежится. Нужно скорее дать ему апельсин, пусть он побудет еще чуток. Нет, поздно, уже встает. Уходит в коридор.
Дверь беспощадно прорезала пространство палаты и молчаливо закрыла силуэт.

– Настя, – без шанса на оправдание глухо простонал Иван. – Я плохой отец, Настя, очень плохой. Я никогда ни о чем не думал. Я все где-то болтался, ездил куда-то, пел кому-то, ездил снова и больше ничего. Распелся, индюк, а вас забросил. Да кем я себя возомнил? До детей своих не снизошел, скотина, подлец! Я с ними ничем не занимался, ничем, никогда. Что я вам оставил? Куда и с чем я уйду?
Ошеломляющая тишина накалилась и треснула в задраенной, как субмарина, палате. Трудное слово произнесено, в первый раз за свою болезнь он так явно сказал об уходе. И реки беспомощности, отчаянной осознанной вины бесконтрольно брызнули по щекам. Он, совсем не сопротивляясь, давясь огромными мутными каплями, заглатывая фразы, сбивчиво спешил:
– Мой сын не хочет меня. Я ничего ему не дал. Настенька, родная моя, он не простит меня, не простит, мой Митька?! – Последняя мысль звучит для него и вопросом, и ответом. Терпкие струйки безвольно сочатся по отяжелевшим губам, дышать становится совсем невмоготу. Расширенные расплавленные солью глаза, не мигая, смотрят на жену, ждут, как всегда и раньше ее приговора.
– Ванюша, послушай меня, Ваня, Ва-ня, постой, – женщина настойчиво прикрыла ему ладонью рот и бережно взяла его руки в свои, погладила. Нежные перекусанные губы прижались к его пальцам и осторожно к ним прикоснулись. Нет, она не плачет, не сейчас, но и не совсем сдерживает себя. Под трепетными ресницами уже блестят хрустальные лучи:
– Услышь, дорогой. Послушай внимательно. Ты же сам ему ничего не сказал, постеснялся. Думаешь, он не ждал? Он бы бросился к тебе, как щенок, позови ты его. Ванечка, просто он не мальчик уже, стал большой и не хочет мириться с тем, что есть, что происходит. Он уже вырос, он почти юношей стал. У него же его девочка Наташа давно есть. И его реакция не ребенка, это протест юноши. Пойми, он не хочет причинять тебе еще какую-то боль, ему неловко от того, что ты можешь сам при нем чувствовать неловкость, он не знает, как себя вести, ему тяжело видеть твои переживания, он избегает все это видеть, Ваня, потому что он очень тебя любит. Это так, дорогой, милый наш папа, я – мама этих детей и я знаю, что ты для них – самый лучший отец на свете. Потому что они родились очень желанными и любимыми, и всегда такими были. И ты посмотри на него. Многие мальчики вообще не имеют никаких отцов, а у нашего отец больше, чем отец, ты говоришь, что ничего ему не дал, ты дал больше, чем все банки на свете, ты для него – Фигура, настоящая большая Фигура. Именитый, талантливый родитель, который со своей большой высоты в те пусть нечастые минуты принадлежал лично ему одному. Ты только посмотри и увидь, как он на тебя похож.
– Очень, он очень на меня похож, я всегда был тебе за это благодарен, родная.
– Похож, Ваня, не только лицом и руками. Лицом, потому что я этого хотела. А не лицом? Он наблюдал за тобой, как любящий ребенок, и перенял у тебя все полностью: каждый жест, каждое движенье, привычки, также вспыхивает, как ты, и тут же остывает, он уже остыл давно в своем коридоре, он совсем такой же, понаблюдай за ним, он ласковый, робкий, упрямый, чувствительный мальчик, музыкальный, он еще будет петь, я обещаю тебе. Он настолько весь, как ты, что я, благодаря ему, никогда не останусь в этой жизни без тебя. И кто-то из вас, самых родных мужчин, будет всегда рядом и будет мне напоминать о другом. Разве мог бы он стать таким, если бы ты был плохим отцом, Ваня? Не мог бы ни за что. Ванечка, я скажу тебе больше, ты сделал много хороших песен, ты сам это знаешь, но лучшее, что ты сделал для меня – это наш мальчик. Такой хороший, самый лучший, как и его отец. И другой отец нам совсем не нужен.

Иван, в минуту оживленный этим искренним признанием, изумленно качал головой – он не переставал ей удивляться. Слезы сами разошлись, сразу стало проще дышать, неугомонное сердце угомонилось. И так ему захотелось обнять ее прямо сейчас:
– Жена моя, Настюша, как же я тебя люблю, всегда любил.
– И я тоже всегда, Ваня, я очень счастливая женщина, потому что мне невероятно повезло, у меня до сих пор от счастья голова кружится. Ваня, не надо, не мотай головой, помолчи, пожалуйста, а то опять глупостей наговоришь. Ты очень знаешь, что женщине нужно? Ваня, я живу с самым нежным, ласковым, любимым, самым замечательным мужчиной на свете, этот мужчина, ни на что не размениваясь, дал мне самое главное – любовь, а еще – тепло, силы, родил со мной трех наших детей. Я шла с ним общей дорожкой, в которой было много прекрасного, чудесного, было много событий, радостных, было творчество. Была его музыка. И эта судьба рядом с ним – такой подарок, который, я всегда знала, мне еще нужно будет заслужить. Я пройду с этим мужчиной везде и дальше, где нужно пройти, и это, пойми, мой родной, самый родной на свете человек, мне никогда не будет в тягость, потому что это такая же моя судьба, как и твоя, и лучшей нельзя желать, да и придумать тоже.
Вань, а теперь ложись, пожалуйста, отдохни, очень тебя прошу. Поспи, набирайся сил, хватить хандрить, а когда тебя будут выписывать, я пришлю к тебе твоего Митю, и вы наговоритесь, сколько хотите, только не затопите больницу. А потом вместе вернетесь к своим девочкам. Муж, я очень счастлива с тобой, правда.

Настенька, с глубоким большим чувством поцеловав своего мастера в лоб, ушла догонять их упрямого Митю. А ее Ваня еще долго с ласковой грустью смотрел на дрянную дверь, что разлучила его с сыном и женой, а видел их. И так хорошо ему стало, он даже разулыбался – он точно знал, что шагнет за нее и вернется к ним, только действительно не нужно хандрить, терзать себя, это уже так бессмысленно. Он обнимет, нет, прижмет покрепче своего мальчика. А еще у него есть две дочки. Ксанка-хохотун, так хочется ее «повалять в шашаре», а может, она тоже выросла? Что ж, он скоро все узнает сам. А как там малая? Он обязательно почувствует ее поближе, ее ведь зовут Надеждой…

И вдруг острая игла вонзилась в тесную грудь памятью о босоногом романтике-мальчишке с заставы фабричной, ведущем под уздцы золотого дончака в высоких воронежских степях…
Тридцатого мая усталое сердце мастера замолчало. Растерянная, измученная, совершенно обескровленная вдова с тремя детишками ушла в другую чужую жизнь…

Набежавший с Волги ветерок требовательно подергивал воротник куртки, холодил спину, вызывая дрожь, сливающуюся с дрожью заново пережитых воспоминаний, а побелевшие губы упрямо продолжали рассказ:
 – Очень жалею, что так и не сказал ему о своих больших чувствах. А больше всего жалею, что отец так и не узнает, что после того, как я вернулся из больницы, в моих глазах стояли такие же слезы, и мне так хотелось обнять его, моего родного, дорогого, что вот я совсем как в детстве, поставил уже давно заезженную пластинку и слушал его добрый, чуткий и такой, на самом деле, страстный голос и знал, что люблю его больше всех на свете…
Он умер, и по-настоящему в моей жизни кончилось самое безоглядное счастье. И это не жалость за некупленные новенькие мишени к купленному им прежде духовому ружью, не жалость за неоплаченный прокат коня Избытка в обществе «Урожай», нет, это пугающее ощущение, что для всей нашей семьи погасло солнце.
Когда мне сказали, что отца не стало… Понять это было невозможно. Мама не сумела сообщить о его кончине в Гастрольбюро, поэтому некролог вышел с опозданием, но позвонить и сказать слово «умер» она не смогла.
Меня можно пытать, даже убивать, но я ничего не помню на похоронах, меня будто ударили молотком. Я не помню ничего и никого, ни теть, ни дядьев, матери не помню, я даже не помню, где стоял гроб, в автобусе или его вообще не было, а мы уже приехали к нему в морг. Вот ничегошеньки. Только помню, что это был очень ясный день, а он хотел быть похороненным в солнышко, чтобы как его друг Валентин Макаров. И помню это мое оцепенение в больнице, когда я видел его взгляд и эту вину в глазах… за то, что он больше ничем не сможет нам помочь. Трусло я был. Ему же поддержка взрослого сына была нужна. А я ее не дал. Он умер. Я на следующий день после похорон уехал в деревню Черкасово, наступил июнь, последние каникулы детства. Без него. Я оседлал Ребуса, уехал в поле, упал в траву, лежал под таким звездным небом и выл.
Я никогда не задумывался, что значила его смерть для общества, для культуры, музыки. Для нас? Рухнул мир, наше семейное счастье – тиканье часов под кипящий чайник, мама, пытающаяся встать с дивана и выключить его, отец, пытающийся задержать ее и обнять: «Настена, ну посиди еще немного». Я, моделирующий кораблики деда, Ксанка, всегда клянчащая колючую водичку, Надюшка, так и не успевшая вкусить эту идиллию, проклятая своей родной бабкой, не дожившая, как и отец, даже до 48 лет. Это все кончилось, пора было идти в жизнь…

Шмеленок Митенька, Дмитрий Иванович, совершенно такой же, как его отец, сын-близнец, стал музыкантом, выучился искусству колдовать руками на кафедре хорового дирижирования у ее автора Серафима Попова, когда-то давно в далеком Воронеже в музтехникуме руководившего постановкой спектакля «Севильский цирюльник», где свою первую заглавную партию сыграл маэстро Иван Дмитриевич Шмелев.

Внучка мастера, Юлия, альтистка в камерном оркестре Musica Viva, которым дирижирует ее муж, народный артист России виолончелист Александр Рудин, с любовью по-шмелевски, с трепетом жрицы являет вдохновение уже мастеру своему. Их Соня становится скрипачкой, посещает международные мастер-классы и даже временами все с теми же чувствами сама концертирует со своим царственным отцом.
Вторая правнучка, домашний «адмирал» Сашуля, старается в равнении на прадеда – солирует в БДХ им. Попова, самом лучшем детском хоре в России и гордости на земле.

Сейчас, когда маэстро уже давно нет, он бывает с ними всегда, особенно, когда его сын готовит концерты. Решимый помочь, отец настраивает, как и прежде, своего потомка с далеких дисков на творческий взлет. И в этом магия их музыки.
Им достаточно «пообщаться» всего пять минут перед выходом на сцену Д.И., поговорить, спеть вместе, пусть и в записи, но так выстраиваются отношения, и рядом с пультом Шмелев-младший становится готовым к выступлению на пять. Мистика ли это? Нет, просто их любовь, они – отец и сын – вдохновлявшие и вдохновляющие друг друга долгим чудотворным эхом.
И Иван Дмитриевич – певец, Ванюша – муж, папочка – отец, погрузивший своих главных майским утром в темноту, не оставил их навсегда, как не может навсегда уйти рассвет. И сегодня свет того человека, мастера, певца горит нам через годы минувших эпох…

… … … … …
– Ну что, девоньки мои, хватит топить слезами этот прекрасный город, отец бы расстроился от такого слезомойства, а Ярославль я и не увидал толком, придется еще приехать, может быть, на «Н.А. Некрасове» теплоходной компании «Инфофлот»? Как считаете? А сейчас пора нам собираться домой, – облегченно вздохнув, мерно прожужжал баритоном заулыбавшийся ленивый добряк и широко приподнял большую дирижерскую кисть навстречу бьющемуся сквозь белесые облака лучу.
Они вместе встали со скрипучей скамьи привычной троицей, дружеским творческим триумвиратом, тепло обнявшись, поклонились новому собору, прекрасной, тонущей в движущемся на город солнце стрелке, волнующейся весенними хлопотами большой Волге и отправились в путь…

Конец…

Нижний Новгород – Казань – Ярославль – Москва, апрель 2012 – июнь 2020 гг.

Комментарии оставить нельзя.

Вам понравится

Смотрят также:Читальня