Читальня

Слезки, слезы и первая любовь

Здравствуйте, дорогие читатели и слушатели, если вы видите эти строчки, то значит, вы раскрыли рассказ «Слезы, слезки и первая любовь», написанный членом Союзов писателей и литераторов и хорошим музыкантом Легоньковой Натальей о моем отце – певце Иване Шмелеве в ответ на ваши вопросы о его творчестве, семье и самых разных жизненных перипетиях, о тех чувствах, которые он испытывал и через которые прошел. В этом рассказе, основанном на большом документальном материале, моих воспоминаниях, мы попытались рассказать историю о его близких людях, окружавших, учивших и любивших его, о его городе Воронеже, его родине, которую он бесконечно любил, и его зрителях и слушателях, к кому стремился, без кого не мог бы просуществовать и дня, кому был верен, с кем был всегда правдив в тех чувствах, что старался донести до них.
Отец был солнечным и бесконечно нежным человеком с большим любящим сердцем и удивительной способностью передавать пережитые им эмоции вам, его слушателям. Таким запомнил его я — его сын.
Я много думал об этом и мне кажется, что только так, отдавшись всем нутром и нервами, можно создавать ту музыку, те произведения, которым веришь, пусть и в ущерб себе. Отец рано ушел из жизни, поэтому-то мы и решили написать этот глубоко личный рассказ, чтобы была еще одна возможность показать, как работается над произведением, как создается песня, чтобы еще раз поговорить со слушателем о любви и успеть досказать то, что он, к сожалению, не успел.
Этот рассказ психологически сложен, в нем нет юмора и шуток, в нем в самых доверительных словах к читателю раскрыты интимные переживания папы, непростые события, с которыми ему приходилось справляться, и встречи, которые становились тем самым стартовым аккордом для исполнения некоторых его песен. Этот рассказ мы с огромной радостью украсили чудесными стихотворными строчками, написанными поэтами-воронежцами. И этот рассказ мы впервые сопровождаем теми песнями, которые наш дорогой слушатель еще не слышал на страницах бесконечного Интернета.
                               С большим уважением и признательностью ко всем вам, Дмитрий Шмелев

Слезки, слезы и первая любовь

Посвящается Воронежскому краю

В 1948 году солист Всесоюзного радиокомитета Иван Шмелев перед триумфом в столице своей юности городе-фронтовике Воронеже завернул в тревожный Краснодон Ворошиловградской области ради песни, которую эпически готовил к фондовой записи с обладателем милого музыкального прозвища Фа-си-ля-си-до, гениальнейшим мелодистом своего времени Василием Соловьевым-Седым, и его приятелем-соратником, отчаянным «добровольным» ополченцем-поэтом, майором Сергеем Островым.
Самодостаточным и вальяжно-значимым исполнителем ступил баловень-певец на бесконечно терпеливую украинскую землю, предполагая наперед, как встретится с ближними погибших ребят из знаменитой партизанской команды, как значительно сообщит им о том, что для безвременно ушедших он споет. Как пожмет руки дедов, обнимет родителей, всей душой поблагодарит за детей, дойдет до исполненных трагичностью «копей», оставит цветы от артиста, обнажит упрямый смоляной чуб. Разговорится с застенчивой экскурсоводом-антифашисткой Ольгой Иванцовой о том, какими все они были, и в жалости своей вздохнет и отправится в славную обитель детства.
Смелая идея заехать сюда перед концертами сверкнула ему по изучении весьма авторитетного опуса Александра Фадеева: торжественности и героики из романа он почерпнул, певцу захотелось хоть чуток лирики для своих образов, все же рождены они были обыкновенными людьми. За этой лирикой он и последовал в жерло их подвига потолковать с хранителями памяти.

Путь в память оказался намного сложнее разлинованных в его воображении путей, труднейшим в его жизни из всех пройденных по фронтам и частям. Певец-солдат, он попробовал блокадное бесхлебье, вкус окопной землицы под обстрелами, играл партию снарядной мишени на концертных грузовиках, 22 июня одним из первых встретил атакованное небо Каунаса. Но сейчас этот зрелый нехлипкий тридцатишестилетний дядька потерял себя. Вместо хорошо приготовленной речи он беспомощно заикался, а потом туго сжимал голову побелевшими кистями и пил русскую, разбавляя ее безвольной соленой водицей. Пил крепко и слушал костлявого работягу-шахтера, того, что выдирал ребят из 58-ми метрового «жерла» шахты номер 5. Шахтер плескал холеному московскому солисту напиток в граненый стакан и зло и глухо бормотал:
— Последнего или почти последнего родственникам отдали Серегу Тюленина, потому что никак не могли его разогнуть, он повис на какой-то балке, когда падал…

Родителей подпустили на семь шагов от бездонного шурфа и позволили встать в главный ряд. Мороженый безразличный день огласила глухая тишина, слышалось близкое дыхание ждущих… Доползла первая бадья: «Девушка!» Это была Тося Елисеенко, та самая, что успела передать записку матери: «Не плачь, я погибаю за Родину». Успела чудом, а потом ее совсем живую сажали на накаленную печь, вниз сбросили первой. Ее поднятый труп осторожно опустили на носилки, укрыли простыней, снесли в предшахтную баню и уложили на загодя рассыпанный снег. Вторая бадья подняла расстрелянного Васю Гукова. Пошел третий… Четвертым был мальчик, совсем голенький, руки смиренно сложены на груди, должно быть, умер уже там…


Проводы краснодонцев.

Матери силились отыскать своих, это плохо давалось — дети были тяжело изувечены. Кто-то «везучий» узнавал по приметам: сережечкам, лоскуткам, кусочкам ткани. Учительница средней школы Ольга Петровна Загоруйко была уверена, что ее сынок Володя в Ровеньках, его еще раньше увезли в гестапо. Туда она передавала посылочку, а сюда пришла поддержать родителей ребят. Утешала, как умела. Вдруг резкий крик — у пятого на брюках увидела приметную латочку. Босой, с вывернутыми ступнями, без волос, Володя смотрел незнакомым стеклянным глазом.
Кто-то, опознавший своего, безнадежно продолжал ходить к шурфу. Над самой его пропастью сидел человек и беспрестанно курил. Шахтер Макар Андросов, отец Андросовой Лиды твердил: «Хорошо вам, нашли свой труп, а я вот не найду трупа дочери. Мне сказали, трупный яд смертелен. Пусть я умру от яда трупа своей дочери, но я должен ее достать. Пойду в горком партии, буду просить разрешения руководить извлечением». Такое разрешение он получил.
Лида Андросова 18-ти лет извлечена без глаза, уха, руки. Свисавшая с шеи веревка глубоко врезалась в девичью кожу, под ней ржавела запеченная кровь. «Домик» девушки поставили рядом с «домиком» Коли Сумского, так их в их юной нежной любви и опустили в общее священное подземелье.

— У Нины Герасимовой была головка сплющена, нос продавлен. Мишка Григорьев, ему восемнадцать, на виске вырезанная звезда, ног совсем нет, лицо все черное и зубы выбиты. Уля Громова, там тоже на спине звезда, правая рука переломана, ребра тоже. Володька Жданов, ему и вовсе около семнадцати, пальцы переломаны, под ногтями подтеки, что-то под ногти совали, сволота, на спине вырезаны полосы сантиметров по двадцать, уши обрезаны, глаза выколоты. Ваня Земнухов, профессором парня звали, умный, говорили, был, без головы достали, все тело опухло — били его сильно, руки в локтях выворачивали. Клавочка Ковалева, семнадцать ей было, без грудей дивчину вытащили, отрезали их, груди-то, ступни сожгли, а потом живую сбросили. А Олега Кошевого, про него говорили, что был главным, а кто, говорил, что не главным, совсем только-то шестнадцать, его расстреляли в парке в Ровеньках, нашли без глаза, без затылка, выбит был затылок, и волосы совсем белые, седые, значит. Там же в Ровеньках и Любку, Любу Шевцову убили…


Письмо Ули Громовой брату.

— Да замолчи ты, — разорвав громадным баритоном пространство, Иван взревел, заглатывая тяжелые бессильные слезы. — Хватит уже!..

 От ужаса, нереального, непристойного, дикого, от которого ломилась голова и хотелось выть, тошнило. Потрясенный, он внезапно почувствовал — нет смысла знать, кто из ребят был лидером, кто из них дал признательные показания и сколько подлинных подвигов было в их активе. Их команда объединяла друзей, живых, теплокровных, совсем юных патриотов, главным подвигом которых, совершенным помимо их воли, была очень мученическая смерть. И он понимал, что совсем не истина, что сам бы справился с такой.

В тот бранный сорок третий, словно цветок лотоса в смрадном болоте, у него распустился своим появлением на свет первенец.
Рождение ребенка озарило жизнь, но глубоко внутри себя Иван вздрагивал от тягостных дум — весы войны еще не склонились к Победе, а Краснодон был всего лишь вчера. Он в тридцать один стал отцом и боялся того, что может статься с маленьким сыном, если его армия проиграет.


Шмель со Шмеленком. 

Сам он воевал песнями, своей музыкой, сделав ее причастной к великому, и в подвигах прежде тоже видел великое. А сейчас, услышав рвущие сердце воспоминания, увидев казнь без пафоса и идеи, вдруг разом узнал, что именно убегало от него в попытках разгадать в песне, что ему предстояло исполнить, правду в истории молодогвардейцев. Это не бессмысленность или ценность листовок, не умелость или наивность героев и даже не оправданность самой реальности подполья, его изумило то, чего он прежде даже не замечал, не видел, потому что в январе сорок третьего еще не был отцом. Они были дети. Много взрослее, чем его пятилетний сегодня мальчишка, одна лишь мысль ударить которого справедливым карательным ремнем приводила его к слезам, так страшно было ему поранить «хлопковое» тельце, а еще страшнее разрушить хрупкую душу. Душа этих краснодонских детей была не менее хрупка, но они ввязались в огромный взрослый кошмар, принимая его частью игры с абсолютной, утрированной серьезностью, игры, финал которой был близок, неумолим, трагичен. Теперь Иван это знал, но что еще важнее, что знал также: сама «Молодая гвардия» — не миф, не легенда, она судьба его страны, какой бы чудовищной ни была, и его личная судьба тоже.

Он спел им песню, рассказывая ее сдержанно-сурово, вначале напряженно-сосредоточенно, как и положено говорить о значимых поступках и событиях, как было написано ее авторами. Но вдруг на последних строчках из пульсирующей аорты вырвался мучительный, взрывной, надрывный стон: знаменитый хранимым в исполнительском мастерстве запасом ноты, никогда не кричащий в своей интерпретации прежде Шмелев, захлебываясь, закричал: «Это было в Краснодоне в грозном зареве войны!»

«Это было в Краснодоне». Музыка Василия Соловьева-Седого, текст Сергея Острового, поет Иван Шмелев. В клипе максимально представлены фотографии участников подполья, героев «Молодой гвардии».

Притяжение — великая сила нашего изумрудно-голубого шара. К самой родной своей, самой первой своей Планиде заспешил герой, чтобы сейчас до нужного часа забыть чудовищно-изуверскую летопись, изученную на пространствах волнистых угольных равнин, и напиться соками земли русской и сильной, что в сути своей для него неразделимо.

Воронеж!.. Родина. Любовь.
Все это здесь соединилось.
В мой краткий век,
Что так суров,
Я принимаю, словно милость,
Твоей листвы звенящий кров.
                 * * *
И как навязчивая морочь,
Как синих чаек дальний плач,
Растает вдруг пустая горечь
Московских бед и неудач.
Анатолий Жигулин

 Дорога в детство пролегала через 400 километров звонких стальных магистралей. Поезд летел сквозь звездчатые анисовые степи, хмельные зеленодольные луга, пенистые лазоревые россыпи льна. Он не вдруг припомнил, как прошлым летом спел своим Чибисятам песню, ту самую, что про голубое небо, а он спел о поле и не понимал, какую сделал ошибку. С ранней юности истинные поля для него были наполнены ангельским светом пятимерного цветочного «мотылька», светом его дома. Улыбнувшись, мастер залюбовался знакомыми картинами.

«У дороги чибис». Музыка Михаила Иорданского, текст Антона Пришельца, поет Иван Шмелев.

Всколыхнулось сердце и задумалось. Он не был в этом краю восемь лет, лишь неподалеку в сорок втором. А в сорок шестом солист ансамбля контроля и сыска так и не смог выпроситься до воронежских берегов — его стариков перевез в Москву отец его Насти, где они все и встретились после войны. Сегодня был мир, «вольноотпущенный» Иван трудился на радиопространстве Отечества и смог выписать себе волшебных пианистку Лиду Окаемову и рассказчицу Люду Кайранскую и трехдневную поездку в столицу Черноземья с творческим концертным визитом. И сейчас ехал к ним на свидание, на свидание к зрителю и к памяти своей. С этой памятью нетерпеливый тепловоз ворвался во владения железнодорожных хозяйств города и заглох. Иван выскочил из вагона в «подсолнечные» объятия своих дам, ожидавших его на платформе, и осекся. Того красивого, точеного, с колоннами и тонким величавым шпилем здания вокзала, откуда в тридцать пятом он уехал биться за московскую жизнь, больше не было. Не справилось оно с немецкими грозами, сдалось под ударом взрывного порыва. Артист болезненно поморщился: «Я слышал, он был разрушен в сорок третьем. Девчата мои, спасибо, что встретили, только начинайте репетировать без меня, я появлюсь попозже, у меня здесь одна встреча». И, усадив прелестных спутниц с лучезарными ромашками в такси, он осторожно прошел двести метров до проходной…


Гастролер. 

Июнь месяц 1912 года для клепальщика Дмитрия Шмелева с воронежских железнодорожных подразделений ознаменовался двумя происшествиями. Первое — масштабное — на базе трудового цеха у станции Раздольная было завершено строительство Отрожских мастерских — в городе открылось новое производство и путь на вожделенный Паровозоремонтный был свободен. Второе — местечковое — в его семье случилось пополнение. Жена Лизавета, остроокая прощелыжница-повариха в господском услужении, разродилась весьма голосистым мальчишкой, которого тут же окрестила Иваном. «Еще один горлопан есть просит, а чем его кормить?» — ухмыльнулся крепко выпивший отец и поплелся в ближайшую рюмочную гулять событие.
Особенной радости от появления звонкого наследника Семеныч не испытал, к рождению детей в их тесной мрачной землянке относились как к чему-то преходящему. В доме заводился еще один голодный, а потом он печально-тоскливо умирал от холеры и скарлатины. Из троих едва выжила одна и то — девчонка. Слабенькая и болезненная, Надюша вечерами затаивалась по углам, листала какую-то «науку», приношение одного из материных господ, и кашляла. Резкий и натужный, кашель вызывал у домочадцев громкие приступы недовольства. «Ось яка с тебя работница, сидишь, кровью плювашься, вытри слюни», — раздраженно реагировала колкими угольными глазами на дочь недобрая казачка и знала — скоро приберет Господь и ее. А потому при появлении очередного мальца особенно и не рассчитывала на то, что из него вырастет хоть какой-нибудь «сподручник» на побегушках, кем можно будет помыкать и распоряжаться…
Таким нежданным и незваным огласил себя на свет Ванюша. И робкая молчаливая девочка нашла себя нужной заброшенному братику. Купала, ласкала, присматривала сладкий кусочек, а когда плакал, боязливо, не приведи разгневать угрюмого мужика и крикливую бабу, тайком целовала шелковые щечки и любовно напевала услышанные от приезжавших на святки крестьян незатейные мелодии, склонившись над детской постелькой в бессмертном женском облике. А ее малыш, услышав родной говорок, притихал, освещая юную давательницу высшей наградой — первой невинной улыбкой.
Когда мальчонка подрос, «мамочка» разложила ему соломинки, простенький запас крошечных бирюлек, единственное «богачество», что досталось ей от Лизаветиных адамовых веков, играла с ним и поддавалась, чтобы насмешить шкетенка. Вечерами, в барачных потемках, вместе с ним укрывшись старенькой цветастой шалочкой, закапывая свечкой затертые страницы, читала «Сказку о царе Салтане», с добром подаренную тем самым благодетелем, что научил ее буквам и цифрам. А после брат и сестра, вдвоем,  рисовали свои бесстрашные миры, наполненные волшебством и светом.
Мальчишка вырастал, и никто, кроме хворой, гаснущей от чахотки девочки, им не интересовался. Это она устраивала ему первые праздники — походы на безбрежный и могучий в его детских кареглазых озерах Воронеж. Там на милых берегах, храбро сбрасывая с себя драную одежку, он со смехом кидался в приветливую воду и воображал себя Гвидоном, уплывающим в далекое призрачное царство на прекрасном гордом корабле. И это было счастьем. А потом озябший, постукивая зубами, он вылезал на обрыв и прятался под наброшенную сестренкой мантию, бывшее кухонное полотенце, и глядел на бесконечные синие дали, и слушал негромкую жалейку: так бередили его звуки музыки одинокого пастуха…


Река Воронеж.

Возле проходной Паровозоремонтного Шмелев остановился — после эвакуации завод вернулся к клепанию котлов, но без Семеныча. Зачем же он пришел сюда? Его тянуло в юность, беззаботную, пахнущую дешевым табаком и «синеблузыми» бригадами, наполненную большими ожиданиями. Задумавшись, Иван неуверенно протянул ладонь к потертой дверной ручке и, не нажав, опустил — через главные ворота после смены, громко ругаясь, шли рабочие, почти родные, грубые, резкие, шли к рюмочной…

Когда Ване исполнилось пять, Надежда его тихо покинула. В сорок один он даст ее имя своей младшей. А в тот осенний захваченный мерзлым дождем день, он, размазывая капли и слезки ледяными пальчиками по синюшным щекам, в последней в своей жизни отчаянной попытке найти защиту от большого горя у матери, протягивал к ней вторую ручонку и рыдал: «Ей там будет темно!». Лизавета, ворчливо высвобождаясь от сыновних притязаний, шабаркнула малого деревянной скалкой по нежному затылку и ушла к кастрюлям: «Умолкни, недотямок». Семеныч равнодушно напялил кепку и отправился на Паровозоремонтный заступать на смену. С этого дня сын больше не верил в дом. И первым побегом от огромной беды ему был сон, в котором он искал мечты и грезы, сон, хранимый сестриным наследством — книгой сказочника Пушкина. Еще не умеющий читать ребенок, вспоминая голос подруги о прекрасном и свободном Гвидоне, в своих фантазиях становился им, в облике шмеля легко парящим над океаном своей судьбы…

Шмелем князь оборотился,
Полетел и зажужжал;
Судно на море догнал…

— Шмель!? Ванька, ты откуда взялся? — из окна протискивающегося в ворота самосвала высунулся шофер в засаленной потной куртке и резко крутанул баранку.
— Из Москвы, а ты — Славка? — Иван радостно просиял на знакомое прозвище.
— Он самый, берегись, коряга! Да, оглянись ты, щас собьет! — на спутавшегося с плащом и зонтиком московского «франта» надвигалась какая-то невиданная махина. Он не слишком ловко отскочил, и, угрожающе рыча, махина взвизгнула и щедро обдала жирными черными брызгами белые тенниски неуклюжего героя.
— Черт, я не доеду до концерта, хорошенькое получилось свидание с дорогим домом после длительной разлуки. Вячеслав, послушай, подбрось меня отсюда к музыкальному техникуму, хочу с преподавателем увидеться.
— Полезай, в аккурат по пути, я на тот берег, до Вагоноремонтного, только вот что, Ваня, ты, говорят, теперь звезда из столицы, ты город не узнаешь, нет того города больше.
— Посмотрим.
— Посмотри, Шмель.

Он был Шмелем, владельцем сладкой солнечной фамилии, большим, беспечным и уютным, гудящим бессмертные опусы о главном горячим бархатистым баритоном. Этот греющий светильник, который певец совсем ребенком вопреки домашней стуже зажег в своем сердце, он безо всяких условий подарил сынишке. Богатырский сверток счастья весом четыре семьсот прибыл к нему прозрачным мороженым утром — Настю увезли в дом рождений с холодной зимней крыши одной из московских построек. В декабре сорок второго будущая мамочка, с трепещущей душой зажав в ладошке обычный маленький фонарик, в затихавших конвульсиях вражеских налетов ходила «на войну», чтоб сбросить последние «угрозы» с крова города, хранившего судьбу ее семьи.
 Об этом ему с «аппетитной» насмешкой поведали подкатившие на выступления Настины товарки — он был на Первом Украинском. «Подбитый» неспокойной новостью, тревожно принимая на себя сценарий еще в сорок втором написанной великим Шостаковичем для его чувственного голоса песни, впервые прозвучавшей в спектакле «Отчизна», он пел об этом их романе сквозь пелену растроганной влаги:

Над родной Москвою, вдоль Москва-реки
Самолеты вражеские шли.
И тогда карманные фонарики
На ночном дежурстве мы зажгли.
Михаил Светлов

Воронеж бомбили тяжелее. Жестоко, подло, нещадно. Вероломная немецкая авиация бесстыдно шпиговала напряженное боевое поднебесье парашютами с закрепленными лампами-снарядами. Коварные огни, «обученные» протяжно виснуть в воздухе, показывали вражеским пилотам дорогу к выбранной мишени. По проложенному «фарватеру» в город с воплями заходили тяжелые юнкерсы и сбрасывали зажигательные бомбы. Эти хитроумные изделия из горючего сплава алюминия и магния, набитые липким «доннерит-желатином», всего с килограмм веса, швырялись на цель полными кассетами, пробивная сила которых с легкостью прошивала кровельное железо. Попавшая на чердак зажигалка разрывалась, и «желатин» с пылающей оболочкой расплескивался вокруг. Зараженные пламенем дома погибали.

В Чижовку, в СХИ,
в мосты Отрожки
Германская вцепилась рать.
В Москву бы ей!..

«Москву не трожьте!
Мы здесь
привыкли
умирать!»
Виктор Самойлов

Для их спасения на крышах «ночевали» вахты, в которых славную партию ополченцев «разыгрывали» воронежские дети. Вооружившись сакраментальным дежурным реквизитом из ухватистых щипцов, брезентовых рукавиц и воспетых фонариков, школьники встречали визитеров из Люфтваффе. Просто мальчики и обычные девочки ловили зажигалки, топили их в воде и песке, а где-то совсем близко крикливо палили зенитки, и по тревожному небу с воем и свистом грозно разрезали стальные бомбардировщики Геринга и вываливали свой свирепый груз, им казалось, что на них. И вдруг завороженные торжественно-пронзительным видением ребята, глядели, как в черной военной вышине ослепительный прожекторный крест пронзал темноту и загонял в ловушку самолет обидчика.

Бессменный часовой
Все ночи до зари,
Мой старый друг, фонарик мой,
Гори, гори, гори!
Михаил Светлов


«Мой старый друг…».

Иван тормознул водителя самосвала неподалеку от пересечения улицы 11 мая с проспектом Революции и выпрыгнул из урчащей, будто собиравшейся взлететь, машины прямо возле техникума. И обомлел.
— А где же «Сад пионеров»? — слишком звучно вырвалось из глубины заходившейся души. Милый сердцу парк, что прежде «соседовал» с ранней музыкальной обителью маэстро, был сметен, а кинотеатра «Пионер» и вовсе больше не было.
— Его тоже? — болезненно сжимая губы, выдохнул мастер.
— Где он? Шмель, ты вообще откуда рухнул? —  вылезая из хлюпающего «грудью» ЯС1, отмахнулся водила и с головой зарылся в кашляющий капот.
— Я же сказал, из Москвы.
— Из Москвы, москвич, значит. То-то ты ни фига не знаешь! Конечно, что там, ты же тут во время войны не был, — с растущим сомнением в воинских подвигах артиста Славка насмешливо уставился на героя. — Ты во время войны пел что ли?
— Было дело, — Ивана едко царапнуло виной, будто он не уберег что-то важное.
— Вот и они пели, там, в саду. Дочка соседа Федора Полина, а ее брательник Митроха на барабане стучал.

Еще до войны Воронеж был наречен добрым именем «Детская республика». По улицам бодро выстукивали ритм колесные пары бесплатных ребячьих трамваев. В Домах пионеров «молодость» увлекалась шахматами, шашками, авиаконструкцией, музыкой. Судомодельные кружки собирали макеты изящных парусников имени Великого Петра. Подбоченившийся к парку кинотеатр «Пионер» был подарен школьникам в бессменное владение, куда юная половина человечества всей «ордой» ходила обучаться «грамоте» у «важнейшего из искусств». В довоенные «поры» в нем афишировались эпохальные «Джульбарс», «Чапаев» и «Дети капитана Гранта»: «А ну-ка, песню нам пропой, Веселый ветер…»

Веселый летний ветер стихией навеял в солнечный каникулярный день праздник в «Пионерском саду». Сад этот был маленькой счастливой страной для будущего человечества молодой растущей страны. Зимними выходными прозрачно-ледяные Снегурочка с добросердечным Дедом под свободные польки и вальсы завлекали школяров поскользить коньками по длинным аллеям. Теплыми веснами красногалстучная ребятня занималась в читальнях и на спортивных площадках, а после с визгом вращалась на скорых каруселях. А возле «Рыбьего» фонтана собирались шумные маскарады со сливочно-кофейным вкусом под мандельштамовским слоганом «чудесного холода полный сундук».

 В день событий, летом 1942-го, горожане трудились на фронт — Воронеж находился в стратегическом тылу. Партнеры по коалиции вели успешные переговоры, и за собственные судьбы мало кто волновался. Газета Коммуна авторитетно информировала: «Боевое содружество трех стран: СССР, Великобритании и США — залог скорой победы над фашизмом. Трудящиеся горячо приветствовали посещение Молотовым Лондона и Вашингтона и подписание договора о сотрудничестве…». Прежде напуганные гитлеризмом, жители с эфемерным ликованием поверили в близкое открытие Второго фронта: «Мы их с этой стороны, а они с той».
На светлых крыльях ожиданий воронежское управление, совсем как в не омраченные тягостными бедами войны дни, затеяло побаловать лучших своих детей большим фестивалем. Тринадцатого июня сорок второго в саду был устроен слет для пионеров — лидеров и отличников города. Торжество занялось звучным горном, вслед за которым вереницей вспыхнули знамена и застучали барабаны. По завершении звонкого приветствия голосами баянистов Ивана Калашникова и Вали Орлова над парком затянулась русская «Во саду ли, в огороде». Оправив юбочки, девочки завели хороводы. Мальчишки беззаботно носились, сшибая кегли. Вместе гонялись на велосипедах, выдаваемых прокатом «Игротека». Ждали праздничный «духовой» концерт. А для подсластки общего веселья кондитеры напекли для ребят тысячу лакомых пончиков.
Беда пришла нежданно. В семь часов вечера в ясном высоком небе центрального района с левого Воронежа спикировал восемьдесят седьмой лапастый Юнкерс и сбросил свой губительный груз. Сбросил на самое дорогое.
Это была суббота. Отлично закончивший шестой класс музыкант-ударник Митроха Москалев вместе с сестренкой Полечкой, поющей в вокальном ансамбле, оказался в составе школьного оркестрика на сцене, где на эстраде выступали ребята-артисты: «…ближе к семи часам мы начали играть. И вдруг без объявления воздушной тревоги над нами пролетел самолет и сбросил бомбу прямо на детей, которые сидели и слушали концерт. Нас, выступающих, отбросило взрывной волной, а ряды буквально разлетелись на куски». Митроша очнулся первым. Вместо скамеечек и стульчиков перед ним раскрыла пасть огромная воронка, из которой слышались стоны и крики, торчали детские тельца, заваленные комьями земли. Сердечко рванулось: «Поля, где ты? А Юрка, товарищ, зачем же я тебя притащил? Посмотреть, как я барабаню?» С тревожным ожиданием страшного парнишка освободился от обломков и, собрав в кулачок первое в своей невеликой жизни мужество, принялся искать сестренку. Он нашел ее под ветками сирени, забрызганными красными пятнышками. Оцепеневшая от ужаса девочка, плотно сжавшись, тихонько сидела под лиловым кустом и ожидала конца. А неподалеку на уцелевшем переднем ряду, словно все еще слушая незаконченный концерт друга, сидел Юрка. Из беззащитной худой мальчишечьей спины торчал предательский осколок.
Девятилетка Анютка, весело размахивая приглашением, позвала десятилетнюю Эллочку Кардашевич с собой. Подружки долго упрашивали маму позволить им пойти на праздник, но странное предчувствие несчастья останавливало нерешительную женщину. Девчонки лукаво пошептались на ушко и сообщили: «Там будут настоящие пончики с сахаром». В одиноком военном доме Кардашевичей всегда не хватало еды, матери нередко казалось, что дочка недоедает, а тут дают лакомство. Не противясь дольше, женщина выдала Эллочке белую лаковую сумочку и благословила в «Пионерский парк». После взрыва она, подорванная страхом, беспомощно бродила по пронзительным аллеям смерти, надеясь увидеть живого ребенка, и вдруг услышала, как словоохотливая дружинница кому-то, покачивая головой, рассказывала, что на дорожке нашла двух убитых девочек лет десяти, держащих друг друга за ручки. Рядом лежала белая лаковая сумочка с пончиками…
Костик Моляков с Серегой и Мишкой, посверкивая пыльными босыми пятками, прорывались через железные ворота фестиваля, но расторопный садовый дворник «добросердечно» отправил их метлой приобуться. В парк попал приятель, «счастливчик» Шурик, сумевший где-то раздобыть драные тапочки. Спустя час, узнав о беде, друзья прилетели ко входу. За покореженной садовой оградой им увиделось кошмарное зрелище: «На сирени повисли клочья одежды, на игровой площадке лужи крови. Мертвые мальчики, девочки, руки, ноги, красные галстуки, белые кофточки. На дереве головка с косой». Санитары погружали раненого в грудь Шурика в красно-белую карету. Вместе друзья поспевали бежать за издающей зловещие визги машиной, разбивая в кровь свои голые ребячьи ступни. Их Шурик умер в больнице через два часа после операции.

С этими мальчишками и девчонками простились всем Воронежем, отдавая им, самым лучшим, последний пионерский салют. Общей скорбью, общими силами на «полуторках» по цветочной дороге двигались небольшие детские гробики на кладбище Коминтерна. Памятники поставить не успели: через две недели город подвергся вражеским бомбардировкам, а после были долгие бои за его освобождение.

Единственная на сегодня сохранившаяся после войны могила на кладбище «Коминтерна», напоминающая о событиях в июле 1942-го. Восстановлена родственниками при поддержке исторического клуба «Отечество». Часть детей была захоронена родственниками в других местах, но кладбища Правобережного Воронежа после войны были разрушены, местонахождение могил детей неизвестно. Фото сделано Натальей Легоньковой.

Детский парк и Песчаный лог,
О, мой город, ты все ведь помнишь…
Они думали — здесь Париж.
Не хрена! Здесь — Россия, Воронеж.
Алексей Осипов


Память о событиях в Пионерском саду в Воронеже.

— Мы хоронили их вместе, все люди пришли, а в газетах потом написали, что в тот день от налета разрушилось несколько зданий и инструкторы МПВО плохо проводили работу с населением, мол, не все жители спускаются в бомбоубежища, поэтому есть убитые, хотя тревогу-то вообще никто и не давал, а то, что детишки погибли ни одного-единственного словечка не написали, вот ведь где война была, это тебе не песни петь, Ваня! — Славка со смешанным чувством вызова и сожаления покачал головой.
— А Митроха с Полей? С ними-то что, говори уже?! — глаза певца неверно сверкнули карим блеском.

После чудовищной гибели «Пионерского сада» старших школьников, вдохнувших пепел войны, послали трудиться на поля и заводы Отечества. Полина Москалева была эвакуирована в Свердловск, где до самой Победы токарем обтачивала снаряды. А пятнадцатилетний брат Митя, которого соседи важно называли «дядей» Митрофаном, пытался исчезнуть в армию.
При неуклюжей летней попытке в сорок третьем изловленный дерзкий подросток был доставлен в военкомат, там его и углядел молодой капитан со смешливыми блестящими глазами. Запыхавшийся, взволнованный, пылко защищающий честь воина, «дядя» Митрофан выпалил: «Мне надо на фронт!» Задорно улыбнувшись, капитан нашелся: «Ну раз ты такой отчаянный, пойдем со мной, будет важное поручение, а заодно еще и откормим». На курсах минеров, куда попал Митрошка, мальчишек обучали две недели, исправно «харчевали» и выдавали по 300 грамм хлеба, которые наш отважный кормилец с рыцарской честью преподносил матери и отправлялся на разминирование. Старшим в команде молоденьких саперов был единственный взрослый, фронтовик дядька Степан. Работая миноискателями, ребятишки пытались обнаружить неразорвавшиеся снаряды и мины. Прошарив подвалы, стены и проходы, подростки ставили таблички: «Мин не обнаружено» или «Мины, не ходить». Найденные «живые» взрывались и свозились на завод Коминтерна на изготовление орудий Победы, легендарных реактивных «Катюш».

Совсем не по размеру было детство у этих мальчишек из команды юных чистильщиков города Воронежа, но пацаны — особенный народ, лихой, рисковый. Из той команды детей минеров до 9 Мая не дожил каждый пятый…

В десять часов вечера после войны мирная Красная площадь тридцатью артиллерийскими залпами из тысячи орудий под аккомпанемент ста шестидесяти стремительных перекрестных лучей заполыхала радужным салютом, широко залившим высокий глянец весенней ночи. Полуторагодовалый Митька Шмеленыш при каждом выстреле «громогласно» вздрагивал и беспомощно прятал испуганную головку в складках отцовской гимнастерки. Растерянный от бездумно-непредугаданных боязливых слезок сынишки, отец закрывал нежные ушки теплыми губами и шептал: «Вот какой наш герой, князь Московский Дмитрий Иванович Донской, мой драгоценный малой, не бойся, родной, это не война, это Победа такая шумная пришла, и все теперь будет у нас хорошо, и я буду петь тебе свои песни!» И малой, легендарно названый герой-князь, готовно услышав папину любовь, тихонько всхлипнул и безмятежно отправился на родительских руках в чудо-город Сон.


Победа на Красной площади.

Именно в те самые десять послевоенных вечерних часов, когда с этими двумя случилось удивительное счастье доверия, продлившееся всю их жизнь вместе, трое других так и не вышли на Красную площадь к салюту Победы. Их неудержимо поглотило творчество.

Еще лишь ранним утром первый из них, военный журналист Цезарь Солодарь, торопился домой в столицу рейсом специального назначения на армейском транспортном Ли-2 передать экстренную корреспонденцию: накануне ночью в ноль часов сорок три минуты по московскому времени, он, солдат пера и слова, в пригородном Карлсхорсте в мрачном двухэтажном здании офицерского клуба, где располагалось фортификационное училище саперов немецких вооруженных сил, присутствовал на подписании вторичного Акта о безоговорочной капитуляции Германии во Второй мировой войне. Первый пункт Акта гласил: «Мы, нижеподписавшиеся, действуя от имени германского Верховного командования, соглашаемся на безоговорочную капитуляцию всех наших вооруженных сил на суше, на море и в воздухе, а также всех сил, находящихся в настоящее время под немецким командованием, Верховному Главнокомандованию Красной Армии и одновременно Верховному командованию Союзных экспедиционных сил».
А вечером уже в Москве поэт- фронтовик с композиторами — певцами дорог и походов — Даниилом и Дмитрием Покрассами участвовал в родинах своего знаменитого военного «младенца».
Первые лепестки новорожденного распустились с первыми проблесками востока как вдох свежести после тягостного наблюдения за процедурой сигнирования эпохального документа генералом-фельдмаршалом, со вчерашнего вечера бывшим начальником штаба Верховного командования вермахта Вильгельмом Кейтелем. Молодой военкор, «хрестоматийный» украинский провинциальный еврей, один из многих тех, с чьими близкими разделались суровей всего, созерцал перед собой человека, походя подмахнувшего приказ о комиссарах, по которому политруки и евреи подлежали бесследственному расстрелу. Человека, реализовавшего возможность Гиммлеру смаковать этнические чистки на оккупированной русской земле; издавшего «грамоту» о борьбе с партизанами, из которой поощрялось разрешение на «любые средства без ограничений, как против женщин, так и детей». Это он сообразил уничтожение заложников на востоке — убийство одного солдата каралось смертью пятидесяти из «бесчувственной расы животных».

Подписание генерал-фельдмаршалом  Вильгельмом фон Кейтелем Акта о безоговорочной капитуляции всех вооруженных сил Германии, Берлин — Карлсхорст,  8 мая 1945 года. Фото Марка Редькина.

Солодарь, одолевая яростное желание спустить крючок стального напарника Токарева, пробиваясь к осознанию нечеловеческого зла, пониманию того, что весь этот ужас натворило одно существо, реальное животное, которое сейчас с педантичностью бесцветного «истинного арийца», аккуратно, холеными неспешными руками в дорогих замшевых перчатках, небрежно отбросив на фуражку блестящий жезл «патриотик», снисходительно подписывало «ордер мира» на новую жизнь, поклялся себе, что в этот день сделает что-нибудь очень хорошее, радужное, что-то вопреки чудовищно-жестокому фанатику, который всего через полтора года, ничуть не раскаявшись в содеянном им вселенском кошмаре, даст свой последний репортаж с петлей на шее в разоблачительном баварском Нюрнберге: «Deutschland über alles! Германия превыше всего!»

Выложившийся эмоциями до грани, выйдя из клуба, Цезарь одолел улочки такого уютного городка-сада, застроенного в молодом жизнерадостном «модерновом» Югендстиле, и заторопился в Берлин к уже ожидавшему его тщательно закамуфлированному небольшому самолету — им вместе предстояло доставить важные светлые вести на родину. И тут на одном из перекрестков разбитой немецкой столицы увидел ее, порывистую, свободную, как само это майское утро, в юбочке и пилотке. Она, умело жонглируя флажком, ловко указывала путь тяжеловесным машинам и тягачам, нескончаемой лавинообразной пехоте. И в это самое время вспыхивающий ранью горизонт озарила золотая стройная колонна кавалерии, начавшей свою дорогу по войне с московских вьюг сорок первого. Блеск и грация тонких коней, память ли о далекой родине своей, упавший ли смущенный девичий взгляд в глаза молодого красивого всадника, но строгим жестом хрупкая женщина остановила движение и, откровенно улыбаясь сильному статному мужчине на быстром дончаке, удивляясь себе самой, крикнула: «Давай, конница! Не задерживай!» И этой победной душистой весной это случилось прекрасным великим продолжением жизни…

С такими мыслями Солодарь заскочил в легкокрылый аэроплан, начавший свой первый рейс в мирном небе…


Специальный военный журналист Цезарь Солодарь.

Именно в этом высоком всеми гранями полете автор и выдохнет первые строчки известной гениальной «Казаки в Берлине»:

По берлинской мостовой
Кони шли на водопой…

А четырьмя часами позже уже покажет ее братьям, весьма виртуозным спешным мастерам по стихийным музыкальным заданиям. Эти веселые Покрассы, такие же украинские евреи, что и поэт, долго не тянули. В девять вечера дозвонились до приятеля-стихоплета, а в десять часов, когда густое московское небо окрасилось всеми красками вселенной, сыграли ему новую песню. Таким творческим хором в унисон было решено отдать ее для исполнения нашему герою – певцу, сыну черноглазой казачки и вольных степей, который восторженно спел ее по радио для своих земляков, для своих героев, для своей страны.

«Казаки в Берлине». Музыка Даниила и Дмитрия Покрассов, текст Цезаря Солодаря, поет Иван Шмелев, два варианта исполнения.

Первый (шуточный).

Второй.

Воронежский край — непритворные родные палестины кубанского казачества. Свой первый семейный очаг этот особенный род известного «конного» сословия зажег на берегах левого притока могучего долгого Дона. В «преданьях старины глубокой» в местах этих проживал добрый мельник. Однажды шел этот мельник степью и увидал двенадцать сверкающих ключей, бьющих на черных плодородных полях. Взял добрый старик лопату в мозолистые руки, и соединил серебро родниковой воды в один огромный поток, и выстроил на нем меленку, и намолол зерно для ближних деревень. В этих богатых краях, на щедрых землях и сильных водах расселились смелые и благоусердные люди, которые дали имя мельника вскормившей их реке. Так появился Хопер.

Дон Тихий ниткою синей
земли связал без дорог.
Путь от Руси до России
через Воронеж пролег.
  Сергей Жиганин

Возникнув в круговороте множества народностей, хоперцы, в XI-XIII веках обживавшие безлюдные места Великой Степи, с большим довольством оставались на урожайных берегах и принимали их законы. В ароматных липняках собирали мед первые бортники, драли лыко, вязали лапти, возделывали пашенные просторы, засевая их пшеницей, горохом, просо и голубым кудрявым льном. В огромных глиняных сотейниках пекли хлебы, из овечьего молока варили сыры, а после сплавляли их донцам, за что шутливые соседи, подтрунивая над акающим сладким говорком, прозвали их «чигами».
Первое упомянутое слово «казак» о людях из Хопра уходит в акты Московского княжества времен Золотой Орды: «По Великую Ворону возле Хопор, до Дону по караулам» — «народ христианский воинска чина живущий, зовомии Козаци». В начале XVI- го по донским пойменным широтам «распросторилась» огромная община, обозначившая себя в повести Государства Российского под звездой Донского казачьего войска, крепким звеном которой были и хоперцы. В XVII-м, после событий никоновского церковного раскола, старообрядческие традиции продолжились в отдельных казацких домах с воронежской реки основами известного «казачьего братства» и самоуправления.
В войне 1667-1671 годов хоперские крестьяне бунтовали под атаманством Стеньки Разина. А в 1696-м, как Хопер в Дон, история казачества влилась в историю страны Азовскими походами Петра. Голова в голову донцы с хоперцами в составе русской армии в войсках боярина Алексея Шеина одержали прекрасную победу в осаде древней казачьей твердыни — Азова. Явив миру необычайную отвагу, внезапным ударом 2-тысячного отряда захватили они турецкие бастионы с пушками и удерживали главные стратегически пункты в обороне крепости, что и решило ее судьбу. За взятие Азова царь Петр Алексеевич присвоил ближнему боярину Шеину беспрецедентное доныне звание генералиссимуса с награждением его золотым семифунтовым кубком.
По возвращении из похода в Пристанском речном городке для казаков началась великая государева служба конной команды Хоперского полка. Широко велось заготовление леса, росли судостроительные верфи для кораблей Петровской Азовской флотилии, которой суждено было стать первообразом регулярного военного флота России. В 1698 -1699-х кумпанствами князей Голицына и Ромодановского с верфи Пристанского городка были спущены в быстрые воды три боевых корабля: «Безбоязнь», «Благое начало» и «Соединение».
С 1731 года хоперцы, получив высокую поддержку от воцарившейся Анны Иоановны, встали на крепкое довольствие: им начислялось жалованье, раздавался провиант, выделялись десятины.
Но радость их была недолга, эпоха Екатерины Второй перевернула в судьбе Хоперского казачества свой самый драматичный лист. Указ императрицы от 24 апреля 1777 года «О создании Азово-Моздокской линии укреплений для защиты южных рубежей Российского государства» предписывал казакам в составе учрежденного Астраханского войска и полков Кавказской линии покинуть близкие сердцу места и переселиться на Кубань и Северный Кавказ. Там на Кубани и Куме — на новых рубежах отечества, которые им случилось оберегать от варварства черкесов, хоперцы выстроили четыре укрепленные станицы — Донскую, Московскую, Северную и Ставропольскую.
В годы мира Хоперский полк дислоцировался в глубине души старинной Грузии, в Городе мая и роз — Кутаиси. С началом Первой мировой причислился к Кавказской кавалерийской дивизии и в ее составе совершил 800-верстный марш от Джульфы через Тавриз по южному берегу Урмийского озера и вошел в Турцию.


Казаки.

События 1917 года стали началом конца. Расформированные подразделения с непомерными сложностями возвращались на родину из Галиции, Персии и Турции, но и дома их встречало тягостное событие — новая власть. В бытование хоперских казаков вписано их участие в антисоветских восстаниях и рейдах по освобождению казачьих земель от большевизма. После поражения в Гражданской войне немалая часть хоперцев навсегда отправилась на чужбину, а оставшаяся в милых глазам станицах и хуторах испытала неприятие совершенно нового мира.
В годы Великой Отечественной приневоленный вселенской трагедией Вождь Народов вспомнил о неутолимой любви казаков к Родине, об их безоглядном, почти безрассудном мужестве, большом таланте к сражениям. Частью героической Красной Армии прошли казачьи кавалерийские и пластунские соединения путем от Москвы до Берлина своими именами в бессмертие, так и не обретя для себя справедливого признания у живых. Сразу после парада Победы 24 июня 1945 года «благодарный» Верховный главнокомандующий приказом маршалу Буденному приступил к упразднению в стране кавалерии как рода Вооруженных сил СССР.

 Поэтому Иван, лично принявший на себя обиду за конное будущее государства, услышав в болтливой трубке телефона призывное трио авторов, приглашающее его исполнить совсем новенькую самую казацкую из военных и самую военную из казацких песен, с готовностью дал согласие, понимая для себя его не как привычную дань ратному подвигу его земляков, но и как акт реабилитации, как личную волю артиста в помощи к поднятию статуса опального «народа» после расказачивания и раскулачивания, после появления угрозы его дальнейшему процветанию, его успешной достойной судьбы.

Шмелев записал «Казаков в Берлине», когда его сынуле было два с половиной. Тот был мал и, заслышав знакомый родительский баритон по радио, захлебываясь от восторга, требовательно тормошил маму Настю, сообщая ей о том, что это поет папа. Со счастливыми «голодными» эмоциями балованный мальчишка пыжился обхватить цепкими ручками приемник, в сорок шестом как лучший подарок из прошлого возвращенный в их дом после неизбежной военной конфискации, и крепко вдавливал его деревянные лаковые грани куда-то в желудок. А знаменитый отец все чаще разъезжал по городам и весям, и малой, которому его знаменитость была нипочем, не слишком стеснялся мириться с такой личной своей утратой. Песня, залетавшая в комнату из транслятора, скоро заканчивалась, как и все хорошее, и квартиру на Малой Тульской накрывал безнадежный неуправляемый ребячий рев. Мама, ласково высвобождая бездушный аппарат от отчаянных детских объятий, вздыхала: «Он скоро приедет, малыш, привезет тебе «Мишек». На что безутешный малыш, растирая кулачком «колесные горошки», орал еще громче, еще безудержней, словно перед финалом Вселенной: «Не хочу твоих «Мишек»! — и, внезапно осекаясь, беспомощно всхлипывал. — Пап…»
«Пап» страдал не меньше. В минуты, когда жена на пороге расставания отнимала его драгоценный живой кулек, он дал себе «присягу»: никогда его ребенок не почувствует холода одиночества и пустоты, пока на свете есть он, его отец.
Присягу, принесенную сыну, певец подписал песней, чтобы первая музыкальная сказка из дальнего-дальнего девятнадцатого вошла в детский мир Митеня именно с ним.

ПРЕМЬЕРА ПЕСНИ! «Охотничья шуточная». Польская народная песня в обработке М. Феркельмана, русский текст Н. Добржанской, поет Иван Шмелев.

 Видит зайка — конь стоит у пня,
Прыгнул зайка ловко на коня.

Осенью 1919-го в пылу Гражданской Воронеж сделался мишенью передела двух действующих армий. После неудачных попыток вернуть контроль над утраченной территорией Главнокомандующий войсками Южного фронта Антон Иванович Деникин направил для проведения операции захвата казачьего генерала Андрея Шкуро, командира 3-го Кубанского конного корпуса. 29 сентября начался агрессивный скоротечный штурм Воронежа и 30 сентября городом овладели деникинцы. 2 октября для установления порядка на Воронеж под началом Константина Мамантова золотой кавалерийской волной нахлынул 4-й Донской.

Доброй лаской сердце тронешь,
Поразишь судьбой крутой, —
Ах, Воронеж, Воронеж, Воронеж,
Мой талантливый, мой золотой!
  Николай Добронравов

«Золотой волной донских степей» называли в России достояние русской нации, самобытную породу высоких, с особенным оттенком масти, сильных, изысканных длинноногих красавцев. Донская или казачья степная лошадь, местная отечественная гордость верхового и упряжного сортов встретила свое рождение продолжением восточных поджарых прародителей и горячих диких степных коней в XVIII — XIX веках на землях великой реки и понеслась завоевывать пространства своей огромной родины. Наделенный отменным здоровьем, выносливостью к предельным скоростям и смекалистостью, дончак захватил любовь хозяина главным своим достоинством — огромной отзывчивостью на заботу человека.


Донское золото степей.

Трудолюбивый скакун хорош в упряжке, на охоте, на выездке, конкуре и бегах. А в сумерках девятнадцатого в запале уличных боев ловкий донской золотник, незаменимый для езды по кривоколенным переулкам, спасал своего наездника от погони и выстрелов.

Предисловье Петровского флота
И рожденье больших скоростей…
Кони, кони, мечта о полетах —
Пламя сильных и гордых страстей.
Николай Добронравов

Перед захватом Воронежа в октябре девятнадцатого город напряженно собирался на оборону, в случае ее прорыва готовился к непростым боям на внутренних позициях – возводил и наваливал баррикады, уберегал в убежищах семьи партийных, вывозил учреждения и документы.
Денно и нощно дежурившая милиция мало справлялась с погромами и «беспредельщиной» анархистов и боевиков. Для самозащиты всем жителям позволялось использовать вилы, топоры, монтировки. Эти убогие сценарии, разыгрывавшиеся в воронежских «авгиевых конюшнях», безысходно декорировались привычным в те дни нестерпимым голодом.
Горожанам выделялось по четвертинке фунта хлеба, заработанные трудягами деньги превращались в «бесценные» — в ходу оставался обмен.
Отрожские мастерские в дуэте с Паровозоремонтным заводом, на котором клепал Семеныч, изготовляли и сбывали в деревне за масло и яйца зажигалки, рогачи, сковородки. По «черноземной» столице рассыпалась эпидемия тифа. В такой болезненный израненный Воронеж, немалыми утратами столкнув сопротивление, вошли шкуровцы «волчья сотня».


На захват Воронежа.

Пребывание бесстыдного генерала-бесчинщика «хлебосольно» освящается разгульными банкетами и высоким благовестом о «Великой и неделимой», иллюстрируется непристойными обысками, арестами, насилием. Ежедневный «белый» «Воронежский телеграф» оглашает ушедшие фамилии безвинно расстрелянных рабочих. Золотой осенний занавес обагряется бесчеловечным «бенефисом». На «сцене» Круглые ряды совершается публичное повешение коменданта города Скрибиса и группы мирно трудящихся жителей. На показательную расправу словно скотина хворостиной пригоняются дети, среди которых семилетний Ванюша…


Казнь на площади Круглые ряды. Фото из газеты «Коммуна».

Вечером после казни он, призванный черноокой матерью-кухаркой Лизаветой принести ей в хозяйский дом на Большую Девиченскую широкодонный глиняный сотейник, натыкаясь на зловонные растоптанные тела, прокрадывался по глухой зловещей подворотне вдоль заляпанной дождливыми «набросками» кирпичной стены в особняк. Внезапно, будто по велению, перед ним явился образ огромного развязного детины с поблескивающим кольцом на левом ухе и угрожающе гаркнул: «Ты куда идешь, гаденыш, говори, где тут евреи?» Паренек резко вздрогнул и неловко выронил ломкую кастрюльку. Безмолвный ужас при виде расписных черепков и стеклянных мертвых глаз, страх от свирепого взгляда и воспоминаний о качающихся маятником на веревках тех, кто два часа тому назад были людьми, рванул перетянутую тетиву ребячьего сердечка. Согнувшись пополам, мальчишка присел на корточки, схватил губами каленый воздух. И на глазах у недоуменного громилы его беспомощно и неукротимо вытошнило.
— Убирайся, оставь его, зачем мальца пугаешь? — светлолицый молодой казак-офицер лет двадцати пяти, спешившись с золотого широколобого коня, схватил обидчика за шиворот и легковесно выкинул за угол. — Ну что теперь мы будем делать, плохи дела, да? — кивая на пестрое месиво из глиняных осколков, произнес заступник.
— А можно мне его потрогать? — чуть осмелевший Ванюша восхищенно протянул ладошку к выгнутой дугой изящной шее скакуна и с «замиранием желудка» провел рукой по мягкой долгой гриве. Гвидон, так звали длинноногого красавца, ответно запрядал небольшими острыми ушами и поглядел карими бездонными очами в карие бездонные мальчишечьи глаза.
— Ты ему понравился, пошли с нами, мы тебя прокатим!
— А можно? — вспыхнул Ваня и вдруг осекся. — Мать убьет, нельзя.
— Да не получится у нее, пошли, куда тебе?
Словно вернувшись в реальность, парнишка вздрогнул и неуверенно кивнул на барский дом, где кухарничала на ужине Лизавета.
— Вот это да, нам по пути, я там остановился у своей кузины. Ты знаешь, кто есть кузина? — подтолкнул его новый приятель.
Мальчонка спешно ответил:
— По-моему, сестра.
— Вот именно, сестра, вот и пошли к моей сестре, что ждать-то! — офицер без усилий подхватил и первый раз в Ваниной жизни, крепко сжав руку мальчика, ловко закинул его на «волшебного» коня. И перестало быть страшно.

 Через час, шипящая от досады на господское веление Лизавета, привела вымытого и начищенного Ванюшу на первый в его жизни праздник. Такого великолепия и великодушия он не «читал» в сказках. В широкой белой зале в старинных витых канделябрах горели миллионы огоньков, едва слышался шорох дамских бальных платьев, танцевальный воздух был насыщен запахом духов, хорошей замши и одеколона. Он запомнит этот запах, как запах силы, чести и красоты до самых последних дней.
Смущенный, Ваня сидел за барским ужином и не мог впихнуть в себя еду и очень переживал, что кого-нибудь из этих добрых щедрых людей он прогневит или обидит. Но вместо известного «по затылку» ему дали прежде неизвестные эклеры, воздушные и вкусные.
После ужина в доме разыгрывались фанты. Под гитару и казацкие распевы Ванюша бегал озорным и храбрым зайчиком, обманувшим всех панов на «конях, на рысях». Как вдруг его спаситель, молодой блестящий офицер Дмитрий сел за смешной ореховый сундук на кривых ножках, откинул узкую лаковую крышку и заиграл на черно-белых светящихся пластинках необыкновенную восхитительную музыку. Ничего прекраснее до этого часа в октябре девятьсот девятнадцатого Ване Шмелеву из однодетной семьи паровозоремонтных пролетариев слышать и знать не случалось. Мелодия разливалась свободно и грустно в русском мажорном миноре, а тонкому ребенку виделась бесконечность реки, а может, моря или неба, за горизонтом которого его ожидало непременно что-то очень хорошее. Может, он тоже, кавалерист, как Дмитрий, и скачет по горячей безбрежной стерне на своем золотистом Гвидоне? Он воин, герой! А может, все, что творится сейчас, творится затем, чтобы после была она, Музыка… Нежные детские веки слиплись, и летит отважный царевич Гвидон, размахивая саблей, отодвигает бандита с серьгой, хмельного отца с молотком и влетает в красный московский Кремль, и поет там лучшую песню для Надюши, для Дмитрия, для его сестры, величавой Царевны-лебедь…
Громкий, сотрясающий, откровенный плач оглушил собрание.
— Митя, что ты ему сделал? — нежная белая барышня беспокойно наклонилась над мальчиком.
— Это не я, это Рахманинов…

Элегия  Рахманинова в исполнении автора.

Прощаясь, Дмитрий сказал: «Елизавета Петровна, вам нужно его отдать учиться музыке». — «Та як це, голубчик, на какие доходы?» — «А вы берите его с собой, мы с сестрой позанимаемся пока, а потом решим».

В течение октября шли бескомпромиссные бои Красной армии с белогвардейцами. В ночь на 24-е число после массированной артиллерийской атаки конная армия Семена Михайловича Буденного вместе с пехотными частями Первого коммунистического железнодорожного полка рабочих Отрожских мастерских и Паровозоремонтного завода выбили казацкие части из города. Дмитрий Семеныч явился победителем, Дмитрий и Гвидон погибли.

А самый дерзкий и молодой
Смотрел на солнце над водой.
«Не все ли равно, — сказал он,- где?
Еще спокойней лежать в воде».
Николай Тихонов

Наутро Ваня, собиравший к уроку подаренные новым другом ноты, сжавшись в упругий злой комок, зажмурив неприязненные темные глаза, с ненавистью прокричал отцу впервые за семь своих бессловесных лет: «Ты злой, ты убил его, не хочу тебя больше знать!» И рассуждавший о великой роли гегемона в судьбе отечества отец, обезоруженный криком прежде покорного сына, вдруг притих, смолчал и тоже впервые за эти семь лет подумал, что его пацаненок выживет и расскажет всем то, что захочет сказать.

О, поле боя, поле боя!..
Воронеж. Мне двенадцать лет.
И солнце светится рябое
На змейках пулеметных лент.
Анатолий Жигулин

Казацкая кавалерия потерпела поражение.
«Я считал Мамантова наиболее способным командиром из всех командиров конных корпусов армии Деникина. Его решения в большинстве своем были грамотные и дерзкие», — признавался в уважении его вчерашний враг Семен Михайлович Буденный. Через год атамана не стало.
Андрей Шкуро был непримиримо обвинен в боевой и поведенческой несостоятельности своим командиром генералом Деникиным и позже уволен из армии бароном Петром Николаевичем Врангелем за нарушение слова офицера, ряд военных неудач, пьянство, дезертирство и бесчестие. Во Вторую мировую специальным указом рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера назначен начальником Резерва казачьих войск при Главном штабе войск в должности генерал-лейтенанта с правом ношения немецкой генеральской формы и получением содержания по этому чину.
«Из премьеров — в статисты — вспоминал его русский эстрадный артист Александр Вертинский . — Из грозных генералов — в бутафорские солдатики кино!.. Воистину — судьба играет человеком».
Антон Иванович Деникин во время фашистской оккупации своей покинутой родины, «командовал» активные атаки против эмигрантов, подыгрывающих режиму, «снарядил» и отправил в СССР вагон с бесценными спасительными медикаментами.
Оба эти человека боролись с революцией, оба были отважными казаками, оба конными воинами, покинули отечество в девятьсот двадцатом, закончили свои дни в 1947-м. Одни события, судьбы разные и разная о них память.

Выйдя на проспекте Революции, приехавший на гастроли в город своей истории, солист Всесоюзного радиокомитета Иван Шмелев вспомнил его еще Большой Дворянской улицей: по литеру «А» плелись «тихоходные» трамвайчики на «лошадином двигателе», а на углу Второй Мясницкой раздразнивали ароматом горячей ванили пухлые пышки, и юные барышни легкими стайками собирались на пороге «музыкальных классов» — будущей «матери-кормилицы» нашего героя. Милые стены тесно прижимались к четырехэтажной гостинице «Бристоль», диковинным «палатам» с широкими панорамными окнами. Выстроенная в праздничном модерне, она заманивала грядущего артиста закулисными сценариями моды и роскоши. Ему по-мальчишески страстно хотелось туда заглянуть. Но под занавес семнадцатого революция национализировала «нечестное» имущество «эксплуататоров», а в роковом девятнадцатом в апартаментах расселился штаб 3-го Кубанского корпуса под хозяйствованием предателя Шкуро. И Ванюша возненавидел этот сказочно-притягательный прежде дом так же сильно, как ненавидел человека, сгубившего его друга, молодого светлого казака Дмитрия.
Сегодня Шмелев Иван Дмитриевич, гражданин страны-победителя, знал, что годом ранее группенфюрер СС с русским именем Андрей был казнен через повешение как пособник врага, изменник отечества, как последний «шелудивый пес». Прошлое с площади Круглые ряды возвратилось платой.


Из газеты «Правда».

Но, изучив «добрую» весть в газете, он совсем не почувствовал радости. Собственная его жизнь сложилась трудной, выстраданной и счастливой. Потеряв самых близких, он обрел самых родных, но так и не продвинулся к пониманию ее «существа» ни на шаг. Зато бесконечно благодарил судьбу за то, что избежал в ней самой страшной пытки — пытки выбором. Выбором отца гегемона или друга — офицера Белой гвардии, данной Богом матери кухарки или желанной сердцем супруги дворянки, большой высокой музыки или простой советской песни. Однажды он сделал всего один выбор, он выбрал любовь, и ненависть ушла.

Он попросил привезти его на главный проспект в поисках утраченной нити с первым вокальным мастером, с которым растерялся в войну. Ему мечталось обнять учителя, справиться, знает ли он о другом Шмеле, сегодняшнем, успешном и известном, а, случится, позвать на выступление. Но вероломный внутренний вещун сомнительно сгущал краски радости — в ответ на отправленные в последние годы родственные строчки, он не получил ни одной.
Перед дверью нового здания певец приостановился: одну он сегодня не сдюжил открыть, сумеет ли вторую? И расхрабрившись, уверенно потянулся к ручке.
— Милая, скажите, где сейчас вокальное отделение? Мне нужен Иван Иванович, вы знаете такого? — остановил румяную, цвета ранней молодости, девушку в узорчато-гороховой юбке. Она смущенно фыркнула и, застеснявшись, побежала звать кого-нибудь с «вокального», а после, промокая батистовым платочком заблестевшие глаза, слушала рассказ:
— Березнеговский? Ах, это ты Иван? Ну как же, горды, горды! Мы все сегодня идем к тебе на концерт, не возражаешь? — вальяжный крепкий старик в круглых «роговых» очках протянул Ивану руку.
— Я весьма польщен, но все же, что Иван Иванович? — нетерпеливо перебил его премьер.
— Ах, он? Ваня, тут вот какое дело, — только что преисполненный достоинства важный седой человек вдруг виновато опустил голову и нехотя продолжил. — Ваня, дорогой, дело в том, что Ивана Ивановича больше нет.


Учитель Иван Иванович Березнеговский. Фото из набора открыток «Опера Зимина».

С 1931 года русский бас, солист великой частной оперы Сергея Зимина, редчайший одновременный интерпретатор Мазепы, Орлика и Кочубея, влюбленный Гремин и страдающий Мельник, и просто Иван Иванович Березнеговский, окончив путь мастеровитого певца, перебирается в Воронеж ближе к милой сердцу черноземной стороне. Ученик гениального Мазетти, прекрасный музыкант, он вместе со своими самыми талантливыми подопечными Федей Ануровым, Сашенькой Дороховой и Ваней Шмелевым — будущими артистами Новосибирска, Казани и Москвы — пробует развить на базе вокального отделения техникума русско-итальянскую школу мастеров. На вверенных ему «степных» просторах, вдыхая забытый воздух ушедших традиций в класс сольного пения, он выводит своих студентов за пределы учебных кабинетов на сцену и, принимая помощь хорошего друга, художника Александра Алексеевича Бучкури, создает настоящий оперный театр.

Родившийся в Воронежской губернии, Бучкури, рисовавший с восьми лет, писавший с четырнадцати, с октября 1899-го отправляется «вольнослушателем в мастерскую профессора Репина»: «Он отличный художник, и я горжусь таким моим бывшим учеником».


Репродукция Александра Алексеевича Бучкури «Автопортрет 1941 года». Фото из музея «Арсенал» города Воронежа.

В 1907-м с женой, художницей Вассой Епифановай, возвращается домой и ступает на дорогу зрелого мастера, трудится в жанре бытового портрета. Учит ребят в художественных мастерских и бесплатной рисовальной школе, собирает «Союз художников ЦЧО», знакомится с Иваном Ивановичем Березнеговским.

Оба они, обаятельные, великодушные и «бессеребрянные», преподавали лучшим своим питомцам отношение к творчеству. Оба не расставались с линованными тетрадками и рисовальными альбомами, карандашами и перьями, записывая то, что слышали, видели, замечали. Вместе делали костюмированные и декорированные легенды. Вместе жили в искусстве, так же, как и все другие, отмеченные Богом.

Летом сорок второго на оккупированной воронежской земле фашистским режимом был объявлен устав жестокого террора. Всем гражданам предписывалось оставить город в течение суток.

В воскресение 5 августа после утренней молитвы не успевших увели на расстрел. В беспомощной одинокой веренице, скорбно двигающейся по Кольцовской, особенно замечались двое пожилых мужчин, первый крепкий и седой, другой высокий в сером пальто. Оба они бережно поддерживали под руки немолодую уже женщину с очень красивым, не угасшим с годами лицом.

Жители с Логовой поговаривали, как накануне в соседнем Скорняжном переулке в одном из садов дома два измученных белых старика спешно зарывали в землю какие-то картины.

Опустошенный, Иван вышел из здания техникума, поднял к небу лицо, и на его тяжелую черноволосую голову безудержно обрушился теплый летний ливень. Он подставился под свежие струйки, немного постоял, и, не раскрывая зонта, сглотнув горький ком с дождевой водой, вдруг улыбнулся и побрел пешком к саду имени Дзержинского. Много всегда было садов в Воронеже, «иных уж нет, а те далече». Этот для него был особенный. Рядом с новенькими просторными воротами купил мороженое, приветливо подмигнул продавцу и вошел под дурманящий липовый запах.

Под этими самыми древними липами в довоенном сороковом для него, солиста музыкального театра имени Немировича-Данченко, начинался его путь большого мастера. В этом саду его впервые узнали и полюбили перед отбытием на большую сцену. Сегодня он снова здесь. В час, когда время обрело свое равновесие, солнце погасило запад и зажглись огни большого города, певец надел свой фрак, и, поцеловав на счастье Лиду, свой оплот на нынешний вечер, выдохнул волнение и направился к концертной площадке.

 У входа на нее в компании с молодым пареньком лет девятнадцати в солдатский форме торчал тот самый водитель самосвала Славка и отчаянно махал Ивану:
— Иван, ты это, прости, что я так на тебя набросился, мол, песни петь — это не дело, я вот на завод вернулся, а там афиша с твоей фотографией висит, орден, медали, не знал, брат, виноват. Зря ты мне не сказал.
— А зачем? Разве это было уместно? Я ведь какой-никакой, но мужик, это почти нормой стало — под пулями на войне, хоть и на армейском грузовике, а вот то, что дети воюют, никогда нормально не будет. То, что этот сосед твой Митроша герой и по сравнению со мной, да и с тобой, потому что мальчик, молчи уже, не сержусь я, — Иван похлопал горе-шофера по плечу.
— Так вот он, уже не мальчик, уже мужик почти стал, знакомься, герой войны, сапер-чистильщик города Воронежа Митрофан Москалев.
 — Митроша? Спасибо тебе, родной, за мое Отечество, — с этими словами, раздвигая условные границы, Иван крепко обнял и поцеловал парнишку. И, вдохнув привычное с детства сладкое благоухание «сердечных» листьев, вышел к своему зрителю и, может быть, впервые за семь лет своей гастрольной истории запел не жене, а памяти своей:
— Где ты, утро раннее, светлые мечтания, юность комсомольскую вовек не позабыть? Первое свидание: встреча и прощание… Спеть бы песню грустную, да некогда грустить…

«Где ты, утро раннее?» Музыка Никиты Богословского, текст Александра Жарова, поет Иван Шмелев.

 


Творческая держава. Фото из архива РГАЛИ.

Ветер, ты струны негромкие тронешь,
к Левому берегу ты полетишь.
Тихую музыку слышит Воронеж:
шепот влюбленных и шорох афиш.
Сергей Жигалин

Первая любовь…
Пришла она к нему не позвонив, не постучав, не спросив совета и разрешения, в тот вдохновенный воздушно-сиреневый день, когда Ивану исполнился двадцать один. Так увлекли его глубокие, как море, которого он никогда не знал, глаза тонкой девятнадцатилетней девушки с факультета струнных, их тихий, романтичный, струившийся словно из вселенской дали, бирюзовый прозрачный взгляд, ее льющиеся живым мягким льняным полотном пепельно-русые локоны, ее точеная скрипка-загадка. Она казалась ему необыкновенно красивой, она такой и была. Он влюбился, это случилось. Он пригласил ее пройтись до реки, и чувство прилетело к нему легким бризом и околдовало, опутало ароматом своего дыхания, распустилось нежным цветком на сердце. И он с каждым стуком в тесной ему груди чувствовал, как нарастает его огромное безудержное счастье.
И вдруг веселые девчата-солистки из заводских «синеблузых» бригад увиделись ему привычными знакомыми хористками. И вдруг он сам себе увиделся неопытным юнцом и даже в пении своем. И вдруг позвал ее к Чернавскому мосту свиданий, под которым издавна казаки смолили свои остроносые струги, и потянул в один из них. Она, хрупкая и невесомая, перегнувшись через край, погрузив нежные пальчики в пенистый след, ловила белоснежные нимфеи, цветы-солнца, такие как она сама, и вплетала их в длинные русалочьи пряди. А он, восхищенный, вдруг коснулся несмелой рукой ее дымчатой косы, встряхнул, и миллионы блестящих сыплющихся струн заиграли музыку любви в лучах смеющегося света. Она удивилась, вскинула небесный взор и прошептала: «Ванечка, зачем же?» – «Ты прекрасна!»

Согрей меня скупою лаской,
Загладь печальные следы.
И приведи на мост Чернавский,
К раскатам солнечной воды.
Анатолий Жигулин

 Когда они причалили, она спешно и смущенно собирала разметавшиеся пряди, а он, накрыв своей ладонью трепетную девичью ладонь, удивляясь своей пылкой дерзости, ловко или неуклюже попросил: «Не надо, дорогая, можно я сам, ты мне только покажи, как это делать». Она улыбнулась ему в ответ лучистой синевой и молча, взяв его робкие теплые пальцы своими, соткала бессмертные женские чары в вечный русский узор…


«И приведи на мост Чернавский, к раскатам солнечной воды».

С того восхитительного дня прошли годы. Жена героя, хрупкая трогательная Настя, с довольством носившая под сердцем их младшую девочку, заболела ангиной. Разбалованный домашней устроенностью и публичной весомостью, когда-то «прошлый» заводской слесарь, сегодня забывший о бытовании отвертки и пассатижей в своем хозяйстве «барин», отважно сражаясь ранней-ранью со сном, собирал старшенькую в детский сад. Безнадежно распустив на плите молоко, потерявшись в башмачках и носочках, он скоро и ладно свил русый венок на головке дочурки. Настена, не ожидавшая великих подвигов в семейном пожитьи от своего маэстро, пересиливая озноб, заспешила к ним на помощь с гребнем, и, не поверив даже себе, изумленно загляделась на чудесный «бытовой портрет»: «Ванюша, у меня жар, может, мне это все видится? Ты умеешь заплетать косы?»
Папа Ваня, вручив пригожую «готовенькую барышню» сыну, проводил их до двери и, словно причалив к островку спасения, тихонько нырнул под надежное одеяло супруги:
— Настена, дорогая, я никогда еще тебе не рассказывал об этом, мне очень хотелось, но не знаю, как ты это примешь, — он решительно прижал ее к себе.
— Узнать это можно только, если рассказать, Ваня, поверь, тебе станет проще и не изводись уже, — верные гибкие руки бережно обвили крепкую родную шею.

Настена… Жена, ближе, дороже ее никого на всем белом свете. Только она могла услышать и принять. Только ей он мог рассказать о Ней. Она, сливаясь с ним дыханием и мыслями, силилась улавливать его сбивчивые звуки, а пальцы, удерживавшие подрагивавшую голову, накручивали темные мужские локоны, мягко растирали черные виски. Ее наполненные хрусталем глаза сочувственно сверкали. Мокрые губы поцеловали теплую, безвольную кисть и ласковая женская рука опустила ее на округлившийся бесценной ношей живот:
— Ванюша, это будет девочка, я знаю, хочешь, мы назовем ее в ее честь?
— Пусть лучше будет Надеждой в честь сестры, и как дань ей в надежде на лучшее, и в память о Вальке Макарове. Нам сейчас очень нужна надежда, — подсаливая Настины кудри, мастер обернулся памятью в тридцать третий год…

Стеклянный каток мерцал на морозной реке. Длиннокосая девушка в пушистом меховом пальто скользила по его просторам и смеялась от огромного счастья с таким близким мужчиной. Он был каждый день рядом. Он догонял ее на этой длинной глади, сбивая с ног, подхватывал и прижимал к себе, как самую главную ношу. А после, в ранневесенний день, лишь на пятнистых прозрачных березах затрещали черные грачи, она увлекла его на левый Воронеж созерцать ледоход. Нечасто Иван бывал там. Там «вдали за рекой» нашел себя особенный мир станков, чертежей и мечтателей. Отрожские мастерские обернулись Вагоноремонтным имени Тельмана. Недавнее пустынное картофельное поле в селе Монастырщина пустилось в историю восемнадцатым самолетостроительным отделением им. Климента Ворошилова — взлетными легкими огромной державы.

— Мне всегда самолеты казались тайной-тайная, а люди, которые их делают — богами! — чуть приоткинувшись ради прицела и ловко пустив по топкому зеркалу прыгучих «жабок», убеждал подругу герой. — Они действительно самые умные, если знают, как можно стать птицами, верно я говорю, грачи?!
— Ты так думаешь? Давай за ними подглядим! — засмеялась подруга, лукаво прищурившись бирюзой. Стряхнула уходящий снежок со своей рукавички и обняла. Так, обнявшись, они подошли к проходной, и она позвонила кому-то. Через десять минут из поскрипывающих ворот вышел мужчина лет сорока семи, среднего роста, «плечистый и крепкий» в привычной рабочей тужурке и ромбовидной кепке. Бросил быстрый, чуть напряженный взгляд «отторгнутого от святого» на левое запястье и оглянулся. И вдруг волевое, слегка нахмуренное нетерпением лицо, осветилось радостью:
— Здравствуй, маленькая моя! — нежно и крепко охватил хрупкую девушку, и властные бирюзовые глаза вспыхнули ласковыми искрами.
— Папа, знакомься, это Ваня, — она порывисто прижалась к отцу юной головкой.
— Тот самый Ваня! Ну здравствуй, Иван, как по батеньке, Дмитриевич? Наслышан от дочки о вас, и о том, что спектакль готовите.
— Да, готовим. Первая постановка в Воронеже, — Иван смущенно пожал протянутую руку представшему перед ним живому «богу».
— Папуля, еще и первое исполнение, Ваня поет главную партию, — восхищенная, она горделиво взяла друга под руку.
— Трудно быть первым, но интересно, не так ли, Иван? — теплая пытливая улыбка родителя проскользнула по молодому артисту…
 Пилот Первой мировой, он был мотором авиации, он в ней существовал. Но ему не хватало «просто летать», он хотел ее делать во времени первых.

В 1925-м правительство СССР начинает отказываться от приобретения «чужестранцев» и строительство авиатехники в «могучих» планах страны обретает ранжир премьерного — наступает эпоха большого самолетостроения. В 1930-м затевается обустройство завода под Воронежем, а уже в тридцать втором подписывается акт о его входе в работу.
В марте на Ворошиловский авиационный в команде гениальных гуру прибыл с дочерью-красавицей и ее «Витачеком», мастеровой скрипкой на четыре четверти, пятидесятилетний конструктор, сменивший «широкие украинские степи» на русские вольные черноземные. Вчера под столичным Харьковом под гимн «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», стрекоча простоватыми моторами, он выводил на земляные поля своих первых рабочих «лошадок», выносливых и простых, пассажирских и санитарных. Сегодня он приехал на новые провинциальные берега по зову главного инженера завода Семена Дайбога, чтобы построить сильные, мощные, военные «летающие крепости» — бомбардировщики ТБ-3.


«Летающие крепости» — бомбардировщики ТБ-3.

Эти «красные соколы», придуманные Андреем Туполевым, первые в истории четырехмоторные свободнонесущие монопланы — «лайнеры» с двигателем, установленным в ряд по размаху крыла в 40 метров, пилотируемые Михаилом Громовым, рванули в небо символом советской авиации предвоенного мира в сентябре 34-го.

 К середине тридцатых массовые поставки ТБ-3 позволили создать крепкую стратегическую авиацию из тяжелобомбардировочных бригад, обеспечивали боевую подготовку воздушно-десантных войск. В тридцать девятом на Халкин-Голе привлекались для ночных беспокоящих полетов. В «зимней» финляндской разрушали укрепления по линии Маннергейма. На 22 июня Военно-воздушные силы отчизны располагали пятьюстами шестнадцатью самолетами ТБ-3, двадцатью пятью владели базы ВМФ. Наличие значительного их количества в тыловых округах и на учебных летных полях после переброски как могло спасало потери первых дней войны. На них, уничтожая вражеские аэродромы, воевало шесть бомбардировочных полков. На главных направлениях Западного фронта ТБ-3 сдерживали летный натиск на Москву, бомбили скопления войск у Вязьмы, на аэродромах Боровска, Шаталова, Орши. В 1943-м, вернувшись к берегам родной реки, участвовали в ночных бомбардировочных рейдах через Дон.
И, не смотря, на то, что к роковым сороковым огромный громоздкий бомбардировщик Туполева был безнадежно устаревшим сверхсрочником, он достойно и упрямо выдерживал свой путь солдата, трудяги и героя.

Не всем его «родителям» довелось гордиться славным «ребенком», по пути больших репрессий в Воронеже будут расстреляны директор Семен Шабашвили, заместитель главного конструктора Евгений Балинский, главный инженер Григорий Фельдман, заместитель начальника отдела технологической подготовки Константин Буцке; выстрелом в затылок конструктора Константина Калинина прервется линия эскиза на тюремной стене нового К-15 с треугольным крылом. В Казани будет арестован и умрет в заключении главный инженер — «динамик» строительства ТБ-3 — Семен Ефимович Дайбог. В графе приговора будет отмечено краткое: «За антисоветскую деятельность и шпионаж».

Они ушли презираемыми и проклятыми, преданными забвению. Но перед уходом запустили своими сердцами пульс моторов воронежской авиации, преподнесшей отечеству знаменитых «выпускников»: рекордсмена АНТ-25, дальнего бомбардировщика Ил-4, эпохального штурмовика Ил-2, серию тяжелых перехватчиков Ту-128, сверхзвукового пассажирского Ту-144, широкофюзеляжные Ил восемьдесят и девяносто шестые, в их числе президентские, прозванные в СМИ «самолетами судного дня».

Поднимаются юные всходы
На урочищах древней земли,
И стартуют твои самолеты —
Реактивные кони твои!
Николай Добронравов

Но все это величие наступит после сегодняшнего марта тридцать четвертого, когда мудрый внимательный взгляд окинул героя, и крепкая мужская рука передала в другую мужскую руку «добро» на самое дорогое:
— Береги ее, артист, и удачи тебе…
И в эту минуту, заповедью на все времена из времени первых, на Ивана накатился запах ее духов, хорошей замши, одеколона, силы, чести и красоты…

Еще в самом начале года, когда январь входил в свою ледяную власть, а за окошком музыкального класса требовательно скулила вьюга, Иван Иванович принес на урок клавир и выдал Ване Моцарта:
— Готовьте, молодой человек, самый главный баритональный опус! Вы были когда-нибудь влюблены? Если нет, то это нужно срочно исправить! — а после плутовато подмигнул:
— Вон эта барышня вам поможет разобраться с партитурой, а заодно и с образом, она талантлива и образована, и очень хороша собой, не так ли?!
— Конечно так, — они вдвоем схватились за синюю папку, на которой старинным золотистым вензелем числилось: «DJ».
Сынок приятеля директора техникума по прозвищу Тролль, белобрысый длинный детина с узкими хитрыми щелками, завистливо прищурился на ноты:
— Ванька, вот повезло, черт везучий, но я тебе не завидую, это слишком трудно спеть в первый год учебы, лучше бы со всеми готовил Онегина.
— Я справлюсь, я же не один, нас много, — он трепетно и с благодарностью взглянул на нее.

И они справлялись. Маэстро Березнеговский с певцом разучивал партию, ставил вокал и сценическое мастерство. Друг-художник Бучкури готовил эскизы костюмов и грим. Она же будила в нем страсть. А зимний острый мороз и весенняя тонкая свежесть создавали за окном непритворные декорации. Они торопились поспеть к жаркому месяцу червеню, когда отцветает сирень и замолкают до весны соловьи, чтобы заполнить молчание природы музыкой собственных порывов.

В июне тридцать четвертого конструктор Андрей Туполев, успешно запустивший знакомый ТБ-3, намечал поставить на крыло сверхмогучего гиганта, самолет АНТ-20, нареченный во славу советского литературного «зубра» «Максимом Горьким». Созданный как агитационный с техническими требованиями «тяжелого транспортно-пассажирского бомбардировщика», летающего штаба для высшего командования с восьмидвигательной силовой установкой, на своей площади в одну сотку он имел двухъярусные кровати, буфет, кинозал, библиотеку, пневматическую почту, лабораторию с фотосистемой, типографию и громкоговорящее радио «Голос с небес». 17 июня летчик- испытатель Михаил Громов поднял самолет-мечту в поднебесье.


Праздничный эскорт над Красной площадью.

Премьера и полет случились в один день. Накануне стояла кристальная погода, благостное солнышко любовно разливало золотые ручьи, Иван с подругой уехали в степь на скакунах блестящей рыжей масти.
— Волнуешься? — чуткая девушка ласково притронулась к спине сидящего над обрывом героя.
— Я здесь бывал с сестрой, когда был совсем маленьким, представлял себя царевичем Гвидоном, — кивнул он, не оглядываясь. — Это были самые счастливые минуты в детстве. Может быть, поэтому я сегодня здесь?
— Может и так, — она неожиданно достала из ранца «Витачека» и «заскрипела». Мелодия разливалась свободно, широко и грустно, русским омажоренным минором, а прежнему ребенку рядом виделась бесконечность реки, а может, моря или неба, за горизонтом которого его ожидало непременно что-то очень хорошее…

День для дочки большого авиационного мастера начался с воспоминаний о вчерашнем отъезде отца на первый полет гиганта:
— Милая моя девочка, может, все-таки передумаешь, поедем со мной, я тоже причастен к этому чудному здоровяку, будет отличный праздник.
— Нет, папа, завтра поет Ваня, — она решительно мотнула «длинногривой» головкой.
— Ну если Ваня, я бессилен, что же за человек этот Ваня, который так бесцеремонно забирает у меня дочь, — родитель поцеловал ее, а она вдруг поняла, что осталась ради совсем другого поцелуя.
С томными мыслями девушка-колибри, выпорхнув в столовую, подхватила стопку утренних газет, яблоко и чашку кофе и побежала быстрой синевой по страницам «Правды», как резкий пронзительный звонок прорезал уединение, и она заметалась к телефону, потом к двери. Ясная бирюза блеснула и погасла — на пороге стоял до абсолюта выскобленный, высокий, бледный, с резкими холодными чертами и лисьим голодным прищуром, молодой человек:
— Ты одна?
— Проходи, Тролль. — девушка неуверенно посторонилась.
— Не зови меня так.
— Прости, — она повернулась к нему. — Ты кого-то ищешь? Спроси, так быстрее, я отвечу.
— Ванька здесь? — он неохотно признался.
— Ваня не придет сегодня, он с утра уже репетирует, сегодня же спектакль. Чем я могу помочь? — она выжидательно стояла, так и не поощряя его пройти в глубь комнаты.
— Сегодня спектакля не будет.
— Что ты задумал? Говори!
— Послушай, не ходи к нему сегодня, никогда не ходи, останься со мной, он же сын рабочего и кухарки, сам на заводе пачкался, а ты одна из нас, у тебя все есть и будет, у нас все будет, — срывая длительно скрываемые порывы, он упал на колени и схватился за ее талию.
— Что будет? — безразлично отреагировала, высвобождаясь.
— Будущее. Хорошее, надежное.
— Я хочу счастливого, а счастливое будет только с ним, — она с готовностью направилась к двери комнаты.
— Постой. Ты сама ему все испортишь, он тебе не простит.
— За что ему меня прощать?
— За то, что он сегодня не будет петь, я обещаю тебе это, мои ребята его встретят по дороге как надо, с «хлебом-солью», — отряхиваясь, встал с колен и злорадно улыбнулся.
Он был беспринципный циничный негодяй, обожавший ее с юности, сын видного порочного начальника и тихой, задавленной властностью мужа женщины. Он был ей мерзок, сейчас особенно, но ее Ваня будет петь. Ловкая, словно белка, она подскочила к двери, защелкнула ее на замок и одним порывом улетела в кабинет отца, захлопнув за собой на запор массивную дубовую дверь.

До начала постановки оставалось пять минут. За кулисами, словно матросы на вантах, сновали, спешили, свистели разодетые в «Бучкури» актеры. А где она? Иван ждал ее, оторопелый, и не мог пошевелиться. Кто-то потянул его на сцену. Кто же это? Донна Анна Сашенька Дорохова, а где же она? Темные сверкающие яшмы цепко глядели в зал. Ну где она, где? Может, уехала с отцом, не захотела сказать? А если нет? А если с кем-то играет Рахманинова на своем «Витачике» под нахлынувший вечер? Увертюра, звучавшая в миноре тридцать тактов, разразилась радостным мажором, как и положено для dramma giocoso. Может, действительно, это игра? Он сыграет так, что об этом будут разговаривать даже за рекой на недавнем картофельном поле в селе Монастырщина, где делают большие бомбардировщики. На дочерний крик приходит Командор-Конструктор, приглашенный бас Никита, чтобы сразиться с погубившим прелестное создание наглецом Иваном. Дон Иван-Жуан не решается убить родителя любимой, но, все же раздосадованный, оголяет шпагу. Шпаги в ножнах не оказалось. Должно быть, Бучкури забыл положить, а Иван не проверил реквизит. Как же быть? Дон Жуан ухватывает Командора за ажурный воротник и амплитудно ударяет по кумполу. Потирая лохматый парик, проницательный Никита экспромтом обращается к зрителю: «Он ударил мне в турецкое седло». Поединок краток, провокатор убит.


Dramma giocoso.

— Шмель, ты пел просто здорово. Воронеж узнал своего нового героя, — Никита хлопал по плечу обалдевшего от напряжения Ивана.
— Да, очень хорошо, — прошелестела в такт кокетливая Сашенька.
— Отлично! — похвалил певца учитель.
— Только вот, что это за седло такое? — смеясь, спросил актеров, подтянувшийся из зала Бучкури.
— Не знаю, где-то слышал, что в черепушке есть такое, но звучит неплохо!
Премьерное закулисье накрыл довольный общий хохот. Вернувшийся в чувства Иван отправился на сцену принимать триумф. А после нес богатые летними красками цветы. Все, что получил, были для нее.

Она ступила к нему из сумрака улицы: «Ванечка…» — «Где ты? Где же ты? Где?» — «Ваня», — она тесно прижалась к дорогому плечу, и высокую звездную черноту осветило бирюзовое сияние. Стук близкого сердца разрушил звенящую тишину. Он взял в ладони дорогую головку и приподнял пылающее лицо: «Где ты была? Я так тебя ждал!» — «Это Тролль, он украл твою шпагу, Ваня… я должна сказать, что… я люблю тебя…»

ПРЕМЬЕРА ПЕСНИ! «Где ты?» Музыка Бориса Мокроусова, текст Петра Тодоровского и Николая Черкеза, поет Иван Шмелев. Исполнение посвящается Нике К. В клипе «принимала участие» олимпийская чемпионка по художественной гимнастике Маргарита Мамун.

Этот надежный вчера, хрупкий сегодня мир улетел у него из-под ног. Она его любит, его, Ваньку, с паровозоремонтного. Потрясенный, он касался пальцами алмазиков на ее щеках, уткнувшись жадными губами в русалочьи пряди, шептал: «Ты правда любишь?» — «Да, Ваня, правда… люблю». Он посмотрел на нее, и в бесконечной глубине горячей летней ночи она увидела, как пошел дождь в его карих глазах.

Самолет-мечта погиб в тридцать пятом, для них все закончилось в тридцать седьмом.

Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.
Анна Ахматова

Он тосковал о ней четыре года до 22 июня сорок первого, пока не встретил свою Настю… С тех пор прошло время, а летом 37-го ему хотелось умереть. Некем было дышать, не о ком думать, не для кого быть. Новый день пытал болью. Но молодость прекрасна и вынослива. Избавление от негаданной нестерпимой пустоты он нашел в обыкновенных живых слезах. И стало легче…

Он обязательно расскажет об этом утешении своему сыну, когда тот подрастет. Даст ему лучший рецепт в спасительной влаге как высший дар смирения, сочувствия, слабости и силы.

Он был мягким и слабовольным и смущенно удивлялся тому, что председатель конкурсного жюри Евгений Кузнецов важно рассказал о нем в заметке: «У Шмелева свой стиль: мужественный и волевой, мажорно-оптимистический. Это как бы вокальный язык нашего бойца-фронтовика. Про Шмелева можно сказать, что он – певец из стана русских воинов». Еще бы, он прошел по войне с сорок первого по сорок пятый и пел, пел под обстрелами, налетами, бомбежкой, он голодал, не досыпал, мерз, был ранен. Но разве мог поставить себя в линию с героями из Краснодона, воронежскими детьми-саперами, расстрелянными стариками-педагогами? Никак не мог, потому что в своем собственном мужестве не был так однозначно уверен, но до слез восхищался чужим.


«Певец из стана русских воинов».

«Песня о герое». Музыка Константина Листова, текст Сергея Острового, поет Иван Шмелев.

 Он, пусть когда-то и слесарь с завода, был неуклюж, порою нелеп, иногда неуместен. Он не умел заколачивать гвозди, обивать «начальничьи» пороги, просить звания и выстраивать карьеру. Но надеялся на то, что умел хорошо петь, петь по-особенному, оставляя слезой своей или улыбкой частичку своего солнца, часть своего сердца, лучший свой навык, свое кредо, отпущенное ему небесами самое главное свое мастерство — умение любить…

Ро-ди-на…
Есть в этом что-то такое…
Кроме пафоса, и псевдопатриотизма,
Это то, что в области сердца,
То что мы называем — Отчизна…

Где еще есть такое небо?
Взор мой тонет в бездонной сини…
Это небо твое, Воронеж!
Это небо твое, Россия!

Ночь пройдет и к утру, на заре,
Ты в рассветных лучах утонешь.
Моя истина, сердце, мой крест,
Моя Родина — город Воронеж…
Алексей Осипов

Завтра у него еще один концерт… Он выйдет к публике красивый, талантливый, искренний. И будет петь историю своей великой первой любви к своему родимому Воронежу…

ПРЕМЬЕРА ПЕСНИ! «Край родной». Музыка Аркадия Островского, текст Льва Ошанина, поет Иван Шмелев.

Москва, декабрь 2020 г.

Комментарии оставить нельзя.

Вам понравится

Смотрят также:Читальня