Спасибо, сердце!
СОСТАВЛЕНО ПО ВОСПОМИНАНИЯМ ЕВГЕНИЯ, МАКСИМА И ЗИНОВИЯ ДУНАЕВСКИХ, ДМИТРИЯ ШМЕЛЕВА, ДОКУМЕНТАМ ИЗ РОССИЙСКОГО ГОСУДАРСТВЕННОГО АРХИВА ЛИТЕРАТУРЫ И ИСКУССТВА, МАТЕРИАЛАМ ИЗ КНИГИ ДМИТРИЯ МИНЧЕНОКА «КРАСНЫЙ МОЦАРТ»
Я хочу написать о сильных чувствах, о женщине, о любви.
Я хочу написать «Кармен».
Исаак Дунаевский
Отдых напрасен. Дорога крута.
Вечер прекрасен. Стучу в ворота.
Дольнему стуку чужда и строга,
Ты рассыпаешь кругом жемчуга.
Стояла зима – «зима чувств». Ему только что случилось переступить за тридцать три. Скоро все должно измениться к лучшему, тому прекрасному абсолюту, элитарному в его судьбе – трудный путь заговоренного, смятенного возраста позади. За «совершеннолетием» настанет жизнь. Это утешало и заверяло – радость предвосхищения невозможно было ухватить, даже понять, но не почувствовать было нельзя, пусть пока еще ничего не случилось, и стояла зима.
Но Несбывшееся пробивалось сквозь мерзлоту: сперва стыдливо, после осмысленней и полнозвучнее проникало в главное его бытие – его музыку – проникало так, что даже у него, осторожного и закрытого миру, вдруг делалось нагим. Сегодня особенно, потому что сегодня под мерный стальной брень темно-синего состава Ленинград – Москва он – заложник пространства и звука – и от сущности его не зависит ничего, остается только ждать, что там, за Валдайской горой, за «решительным» «кочевье» Бологое, придет другая стезя. Великая, успешная, золотая. Та, для которой нужно изыскивать вдохновение, силы и мастерство. Дунаевский любил такие мысли – вслед за ними неизбежно рождался мотив. Порой лишь пара тактов, временами целый импровиз.
В Москве начнется другая жизнь. Его начнут выслеживать камеры, словно он магистр и чародей, цитировать в передовицах слова и гадать по глазам – стоит повязать себя с кино. Это волновало и влекло…
Високосный февраль 1934-го стоял холодным и злым. Природа фарисейски куржавела. Голодный до света «бирюк» Александров вылез из «норы» и навалился на мастера с распоряжениями что-то менять, приспосабливать, пересочинять. На того же жестко налез Шумяцкий (начальник Главного управления кино). Приходилось, «затворив» самолюбие, терпеть: режиссер – хозяин фабрики, готовившейся выставить высококлассный продукт. «Изделие» с его музыкой. Она находилась совсем близко, вот-вот готовая явиться… Но горячка сковывала опыт – музыка измаялась, но не родилась. Коллеги рядом с неистовой страстью создавали комедию для Отца наций и его людей. Многое было на мази, не хватало имени. Была лишь условная джаз-комедия, еще далекая от «Веселых ребят».
Мастер трудился в Питере над нотными обзорами, развивая классиков за той чертой, где истрачивался их лейтмотив и начинался его – вольный, с масштабом диапазона и чувств. Он был воинственен и неукротим. Такого его на несколько дней, вырвав из творческих оков «Дважды рожденного», завербовал в Первопрестольную кинореж. Забуксовавшая «одиссея» с «Веселыми» обрастала ироничным звоном над их профессиональным реноме. Пришлось нестись на «Красной стреле».
На вокзал он едва поспел, это был курьез. Досадуя на себя за суету, заскочил в купе, отбросил на полку чемодан. И вдруг осознал – он совершенно один. Сел за столик, вгляделся в ночное окно, там, за цветастым гобеленом, мягко пританцовывая, опускался серебристый снежок, было чудесно и светло, словно наигрывал лунный мотив. Он слышал его таковым. Обрадовался – поедет сиротой, никто не ступит в его мир пусть бы и на несколько часов.
Тут за его спиной активный фальцет участливо произнес:
– Сюда, пожалуйста. А их я пока заберу.
Вслед за вошедшей проводник втянул два огромных «гроба» с парой деревянных костылей. «Такая молодая и калека», – подумал Исаак.
– Большое спасибо, – выдохнула она, прижимая к грудине бордовый клатч.
«Она что боится, что я его отниму?» – он иронично кашлянул.
– Если вы не против, я заброшу костыли наверх, – расточал любезности стюард. Женщина устало кивнула в ответ. «Как она будет их доставать? Надеется, что я ей помогу?» – мастер снова задал себе вопрос, откровенно уставившись на нее.
– Большое спасибо, – повторила она, отпустив глазами проводника. И вдруг, осознав нелепость позы, спешно опустила сумку на стол и скользнула «серебром» по взгляду попутчика, тут же наклонив головку вниз. Он заметил этот секундный блеск.
Ей было около тридцати. «Молодая и едет одна. Явно у нее беда. Может быть, она не замужем, и вдруг родила? Чем-то похожа на Бобочку, и вполне могла бы оказаться кузиной», – улыбнулся от горячей идеи о блудной сестре жены.
Исаак невольно разглядывал визави. В ней, как в дочери розы и Гарпократа, очеловечилась тайна, неозвученный призыв молчать. Такую женщину писал Крамской. А в нем она будила грезы, несуществующую память о том, что с ним это уже когда-то случалось, и внезапно набежавшие чувства, которым невозможно обрести приют.
Иван Крамской. «Неизвестная», 1883 г. Масло, холст. Государственная Третьяковская галерея.
Еще ничего не произошло, но начинало происходить, происходить главное. И желанная свобода одиночества стала вдруг отчаянно не нужна.
И странной близостью закованный,
Смотрю за темную вуаль,
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
Глухие тайны мне поручены,
Мне чье-то солнце вручено,
И все души моей излучины
Пронзило терпкое вино.
– Слава богу, тронулись, – молвила спутница. Ему показалось, что она шепнула это не ему. Слишком уж адресованным был ее вздох. «Дама на костылях прячется. Может быть, она покалечилась во время погони?» – он удивился: откуда в нем отыскалась жалость, а может быть, влечение к ней?
Незнакомка изучала за шторкой пургу. «Не хочет говорить!» – он откровенно чувствовал – она была разбита, словно сама тащила дурацкий паровоз. Впивалась взглядом в стекло, опасаясь, что тот, от кого сбежала, догонял. Но никто ее не искал, не пытался сдернуть стоп-кран, украсть.
Он тоже приклеился к стеклу – за окном испарялся пустынный городок, лишь парочка простодушных сердец тискалась в убеленных снегах. Композитор вдруг резко на них осерчал: «Что за нетерпеж? Разве могут они знать, что такое любовь?» Исаак Дунаевский знал… ощущал…
Физически ощущал свою попутчицу, доверху напиханную страхом. Была во всем этом несправедливость судьбы, свалившаяся на беззащитное существо. Ему мерещилось, что незнакомка внезапно выпорхнет из купе – слишком нереальной была реальность их визави. О чудесной спутнице он и не мечтал: молчит и смущается на него взглянуть.
Незнакомка.
Исаак внезапно настойчиво спросил:
– Вы в первый раз путешествуете «Красной стрелой»?
Незнакомка мотнула головой и настороженно посмотрела на него, будто он ей чем-то пригрозил. Мастер улыбнулся:
– Не волнуйтесь, машинист едет с нами и никуда не планирует свернуть.
– А вы знакомы с нашим машинистом? – она неожиданно приняла игру.
– Я незнаком с нашим машинистом, – хохотал Исаак. – Просто предположил, что с железной колеи весьма непросто свернуть незаметно для пассажиров и безопасно для себя.
Спутница заулыбалась, словно дала понять, что вовсе и не видит в нем дорожного юбочника:
– Когда мы будем в Москве?
– Кажется, утром.
– А вы знаете, что разбился «Осоавиахим»? – вдруг вспомнила она, внезапно потемнев.
«Безбожник» Исаак болезненно кивнул. Это случилось в день, когда он простился с исчислением тридцати трех годин, давшихся ему с трудом, тогда ушли на небеса, не попрощавшись со страной, три ее храбреца. Люди кругом горели покорением пространств, стараясь поскорее обыграть недружелюбный СССР, «распоясавшийся» заносчивый капитализм. В тот год трио героев решилось установить рекорд подъема на 22 000 м высоты в очень жесткий, недопустимый для полетов мороз. 30 января 1934-го стратостат «Осоавиахим-1» вознесся к вожделенному потолку и вихрем громыхнулся вниз, увлекая в бесконечность свой безрассудный, но очень отважный экипаж. Об этом событии знали все – передовица «Правды» вышла с «натуральным богом» в «глазах» – Сталин лично вынес в одной из урн прах погибшего к захоронению у кремлевской стены.
Почести у кремлевской стены.
Дунаевский смекнул: «Может быть, она близка кому-то из умерших. Хотя, при чем тут костыли? Умершему костыли не нужны. Почему эта женщина заговорила о них?»
Но возникшее любопытство он вдруг переиграл:
– Вы живете в Ленинграде?
Женщина растерянно вскинулась – она не услыхала его слов – погрузилась в мечтания и куда-то ушла. Исаак не переспросил.
– А поезд не опоздает? – неожиданно повернулась к нему.
– Можете не волноваться, у машиниста в Москве жена, он поторопится, – пошутил герой.
Узкое запястье упало на стол. Музыкант рассматривал изумительные кисти рук, перевел глаза на свои, помрачнел. Посмотрел на танцевальный перекрест ног. Несмотря на февраль, она была в туфлях. Чулки плотно обтягивали ступни. Что-то было не так. Ноги незнакомки были целы.
… Поезд внезапно затормозил. В голове замаячили попрыгунчики нот. «Что это, – удивился музыкант. – Я вижу женщину, а в голове звучит эпизод – божья благодать или пустая банальщина?» И вдруг вздрогнул – голубой чемодан попутчицы упал на ковер. Он вспомнил фразу, написанную Лебедевым-Кумачом для нужной фильму, но никак не жаловавшей песни: «Как много девушек хороших, как много ласковых имен». Он еще не додумал последнюю мысль, как вдруг его заполонил мотив…
Вскорости забряцал стаканами проводник и, словно вбив два гвоздя, поставил их на стол. «Тюх-тюх-тюх, разгорелся наш утюх…» – ликовал Исаак, и стаканы, дрыгаясь, задребезжали в ответ.
— А почему вы все время изучаете старую газету? — поинтересовался он.
— Здесь указан адрес профессора, которому я везу костыли. Я страшно боюсь его забыть.
— А что у вас с костылями? – осмелел он.
— С костылями ничего, у меня с мужем.
— С кем?!!
— Почему вы удивились?
— Я не подумал, что вы замужем.
— Я выгляжу непривлекательно?
— Что вы, — вспыхнул Исаак. — Перестаньте. Я совсем не это имел в виду.
— Я танцовщица. В коллективе Александрова. А вы? — спросила незнакомка.
— Я педагог, — отчего-то соврал он и усмехнулся про себя: «Танцовщица… совсем как жена».
— А с Касьяном Голейзовским доводилось работать?
— Откуда вы его знаете? Вы не представляете, какой он невыносимый.
— Не представляю, – засмеялся Исаак.
— А знаете, кто еще невыносим? Композиторы.
Чай замерз у Дунаевского во рту.
— Вы любите классическую музыку? — настаивала она.
Композитор нахмурился:
— Мн… да.
— А кого из авторов?
Дунаевский вскинул бровь.
Исаак осознал, что не может дать правдивый ответ. Их было двое: Чайковский и Глинка. Но ни академичность Михаил Иваныча, ни мелодичность Петра Ильича больше не трогали его. Ему созвучны были мелодии, звучавшие в его голове…
— Бизе, — зачем -то акцентировал он вслух.
Попутчица вспыхнула – ответ затронул ее.
— А из сегодняшних? – незнакомка выпалила: — Мне нравится Константин Листов.
Маэстро приуныл – ему хотелось знать о другом. Он импульсивно улыбался, она порывисто сдувала локоны со лба. Потом они говорили, много, как два вековых союзника, два дорогих человека, как увлеченные друг другом женщина и мужчина, не ведавшие, что такое может бывать.
Ее звали Наташей. Натальей Николаевной Гаяриной. Маловероятно, что пути их когда-то встречались, хотя она и проживала в столице на Неве. В Москву она стремилась к знаменитому эскулапу, чтобы тот наладил для тяжело убившего ногу мужа костыли. Супруг ее был инженером — креативная деятельность тех лет. Обитали они в хоромах для ценных спецов. Вот и все.
Она достала из бархатного клатча зеркальце, поправила белокурую прядь, внимательно посмотрела себе в глаза, будто знакомилась с собой, потом неожиданно произнесла:
— А вы верующий?
Дунаевский захохотал – ему стало легко:
— А почему вы…?
— Наверное, потому что без веры очень трудно.
— Тогда вы имеете в виду не Бога.
— Может быть, это неправильный вопрос, тем более что вы – педагог. Но я имела в виду веру такой, какая она есть.
– Я не верю в то, что мои предки называют Яхве, — возразил Исаак. — Но, наверное, это можно назвать близким к вере.
— Близкий к вере, похож на педагога, словом, вы – игрок? – Наталья Николаевна разгадывала его.
Он смеялся и говорил:
— Наверное, можно назвать меня и так. Все мы, я думаю, немного игроки, – настало время достать тетрадь и парафировать мотив, пришедший к нему около часа назад, тот знаменитый чарующий мотив…
Вдруг Наташа затихла, как будто услыхала далекий звон, взгляд ее устало померк, в уголках красивого рта осунулись складки. С трепетным усилием подняла она лицо, изучая соседние глаза:
— Понимаете, я не люблю мужа, — и торопливо, опасаясь, что он порочно ее поймет, выдохнула: — Я так устала быть одна, вот и бегу в Москву, — она стыдливо потупилась от признательных слов. — Я напускаю на себя трагизм?
Исаак обомлел, теряясь, как же должен ответить на раскрытую суть. Близкое лицо ее залил возбужденный восход. Все случилось слишком быстро и неожидаемо для двоих. Она что-то прошептала ему, он что-то шепнул ей в ответ. Наклонился. Ладони их сплелись. И тогда она неуверенно произнесла:
— Я, наверное, неправа. Простите, я… — она осеклась. — Я ничего не хотела плохого. Вы верите мне? — в глазах ее стояла мольба.
— Я знаю это, — поцеловал ее запястье он. — Я тоже тебе признаюсь. Я — не педагог.
— А кто?
Помучив ее мгновение, он от отчаяния, нахлынувшего после восторга, насмешливо смаковал:
— Я был с вами не совсем правдив. На самом деле я совсем не педагог. Я – музыкант, я композитор.
Наташа замерла, как пойманный в охапку зверек. Лицо исказила гримаса смущения.
— Дунаевский. Исаак Осипович, — победоносно заучивал он.
Она вспыхнула в очередной момент:
— Боже мой, а я вам тут столько наговорила. И про музыку.
— Я ведь тоже человек, — он спохватился и отыграл: «Если бы она не была танцовщицей и ленинградкой, то она могла бы меня и не знать. Не так уж я и знаменит».
Неожиданно для себя Исаак рассмеялся, так много и часто он не смеялся никогда, смеялся и ощущал, как все его человеческое я заполняет большое волнующее тепло…
Он помнил, как, задремав в купе, вдруг подскочил, ошпаренный сном – их состав сошел с рельс и валился в дыру. Но, взглянув на гобелен, за которым вальсировал под лунными заливами снег; на ее прекрасное светлое лицо, он затих: поезд несся, выбивая дробь. Все молчало, было очень хорошо. Он задумался о них двоих: «Я много ездил: в поездах, автобусах, грузовиках; был не единожды женат; играл в концертах, дирижировал оркестром и судьбой; хоронил друзей. Был автором создания идей — да чего только не проходил! Но лишь Наташа есть великая загадка, тайна тайная, предтеча моей самой лучшей песни и будущей большой любви».
Предчувствую Тебя. Года проходят мимо —
Все в облике одном предчувствую Тебя.
Весь горизонт в огне — и ясен нестерпимо,
И молча жду, — тоскуя и любя.
И тут же в купе зажегся свет. В коридоре стукнули сапоги. Проводник забарабанил по дверям и нестерпимо громко закричал: «Вставайте, скоро будет Москва!» Они и не заметили, как отступила ночь. Магия сумрака начала исчезать…
Они прощались молча. Из вагона выходили чужими по одному. Толпа попыталась их растворить, но не разделила, не оборвала последнюю нить. Оглянувшись, он увидел ее и предложил подвезти. Та, опуская глаза, мотнула в ответ головой. Исаак не захотел, не желал отпускать ее так:
— Вот что, послезавтра в филармонии у меня концерт. Приходите. Приходите, пожалуйста. Я оставлю у администратора два билета – возьмите подругу, приходите вдвоем. Придете?
— Приду, — неожиданно согласилась она. И тут же ее размыла толпа…
Большой консерваторский зал, великолепный выхоленный знаменитый БЗК. Наталья Николаевна сидит в компании великих мастеров, глядящих на действо со стены: Чайковского, Глинки, Моцарта, Мендельсона, Гайдна и еще десяти великих гуру, за дирижерским пультом парит их «сообщник» – жрец звука, небесный купейный спутник, потому что ей даровали его небеса. Она никогда прежде не слушала оркестр, ощущая, что он играет ей одной. Ряды изогнутых скрипок и альтов, широкая шеренга сверкающих духовых, жарких, словно горячий квазар, речистые арфы, литавры и барабан. Все царственно, монументально, даже страшно. Огромный коллектив заполонил «амфитеатр», словно гигантский орел распахнул крыла, готовясь сделать безумный полет. Его горящий глаз – залитый прожектором капельмейстерский пульт.
Вдруг раздались хлопки. Вот уже зааплодировала и она, ее подруга, и все слушатели вокруг. Ей снова показалось, что все принадлежит только ей. И дирижеру, стремительному, ликующему, удерживающему за руки весь свой оркестр, его доверие и настрой.
Наташа еще не слышала такой широты, словно все человечество, кто жив и, кого нет, собрались для общего колдовства. Звук мчался по земле, набирая мощь, полный ярости и сил. И вдруг необычайно легко оторвался и взлетел. Она невольно ухватила подругу за кисть. Та наклонилась к ней, точно дерево на ветру:
— Ты уверена, что это он?
— Несомненно, он!
— Ты должна зайти к нему. Поблагодарить. Если ты не сделаешь этого, будешь форменной балдой.
— Я этого не хочу, – в этот момент Наташа все решила для себя.
Изменилась его история, изменилась судьба. Он не отдавал себе отчета в том, как с ними все это произошло. Но его тянуло к ней, и бороться с этим было нельзя. С ней он познавал, как расправляет каденцию его оживавшая музыка… и приходит безрассудное счастье… Когда музыка выливалась, начиналась пустота, требовавшая нового наполнения души. Для этого нужна была она. Холодными бездуховными вечерами он выискивал с ней встреч, а встречаясь, – молчал. Этого требовала гармония, изнывавшая и бурлившая в нем. В ее же поступках не было ни просьб, ни угроз. Они наслаждались друг другом, просто надеясь, что каждый откроет истину, ту, что друг без друга им никогда не открыть.
«В лунном свете». Музыка Исаака Дунаевского, играет Людмила Топоркова.
Петербургские сумерки снежные.
Взгляд на улице, розы в дому…
Мысли — точно у девушки нежные,
А о чем — и сама не пойму.
Все гляжусь в мое зеркало сонное…
(Он, должно быть, глядится в окно…)
Вон лицо мое — злое, влюбленное!
Ах, как мне надоело оно!
Муж ушел. Свет такой безобразный…
Все же кровь розовеет… на свет…
Посмотрю-ка, он там или нет?
Так и есть… ах, какой неотвязный!
***
Зима утратила права, словно штамп о браке в паспорте вдовца. Нагрянули перебои весны. В первом ее акте с Дунаевским произошла беда — покинул эту бренную землю отец. Известие застало сына в день, когда тот выверял очередной дубль к самой развеселой киноленте в СССР. А после слег он сам – в «Красной газете» появился «некролог» на вышедший блокбастер «Двойчы народжаны», музыку к которому в отличие от режиссуры не то чтобы выругали, но вовсе не отразили. В жизни маэстро прошла гроза.
Композитор так и странствовал посреди столиц. Возвращаясь в Ленинград, бежал к Наташе, мучаясь потребностью обнять жену. Терзался мыслями, как безоглядно все кинуть, разорвать, отречься. Любимая не требовала – только ждала. Это приманивало еще глубже, еще сильнее. Иногда он появлялся, когда совсем неподалеку находился ее супруг, острил и смеялся, обволакивая всех своей харизмой и умом. Они все трое это чувствовали в ожидании того, что же наконец решит и как поступит он.
В мае он сбежал в Москву на кинокомбинат. Ему необходимо было свидеться с Григорием. А после объясниться с женой. В столице днями и ночами хлестали «зашкварные» дожди – промокла линия радиопередач. Он пытался звонить, трезвонить им двоим. Звук затухал в проводах, не поспевая попасть в адресат. Мелодия молчания вызывала нетерпимую глухоту. Душа требовала исповеди – ему надо было сочинять, а сочинять ему становилось тяжело. Своим посланником жене он решился сделать письма, позже он назовет их книгой любви.
Сам же он буднично бытовал в Москве. Вместе с Александровым озвучивал каждый эпизод, монтировал, переозвучивал вновь, перекраивал оркестровые куски. «Веселых» «спроектировали» к 27-му числу.
Но эти заботы и печали не заслоняли главное — он пытался навести мостки с женой. Он хотел себя объяснить, хотел помилования и мира. Дунаевский знал, его музыка — вот прикрытие и оправдание. «Я знаю, что причинил тебе много страданий и неприятностей, — писал он жене. — Но все-таки мне хотелось бы надеяться, что я сохраню твое отношение хотя бы как к отцу твоего сына». Таковой была явь. Бобочка наказывала его тишиной – он же не мыслил без них жить.
Бобочка (Зина).
К началу лета бестселлер был готов. Ожидали успешных премьер и больших похвал. Похвалы пришли, а фильм в отечестве никак не выходил. Сперва «Москву смеется» (первоначальное название) послали с ателье советских лент в культурную Европу на Второй венецианский кинофестиваль. На «банкет жизни» выехали Александров и Шумяцкий, триумфатору лучшей музыки биеннале достались газетные статьи об их турне. Гегемон, надевши смокинги, сумел добиться того, чего сами «смокинги» никогда бы не смогли: в Москву привезли золотую медаль за общий прокат всех советских картин. Заскучавшие европейские умы желали видеть играющего в клавиши мужика в лаптях. Примерно это им и показали.
Вскорости Александров объявил, что комедия выезжает в Ригу для заморских утех. Прокатчики потребовали другой торговый бренд. Александров придумал «Скрипач из Абрау». Откуда возникло Абрау, если съемки шли в Гаграх? Достаточно вспомнить прохладные сладковатые пузырьки на губах. Память пьянила – прочее не трогало никого. В кассы становилась очередь. Фильм отправился в свой славный путь.
Но Дунаевский мало что знал. Он маялся в Ленинграде, был женат на Судейкиной, грешил с Гаяриной, мечтал поехать в Ригу вместе с кино. Но его не звали. Вскорости из Риги поступило письмо. Известный западный «элемент», чудный тенор Сокольский, обласканный чужой страной, просил соизволения исполнить понравившийся хит «Как много девушек хороших». Мастер был польщен. Вместе с картиной последовал авторитет, ступивший к нему через парадный театральный вход мюзик-холла, в котором он дирижировал и руководил. Об этом красочно поведал Утесов: «К нему в кабинет идут, кому не лень. Он сделал из своего кабинета настоящий актерский клуб». Это была игра, игра, исповедуемая кинобоссом Александровым. Поощрялись дерзкие анекдоты, промывания за глазами костей. Дуня знал, что, позволяя это, он не становится им ближе, он просто хотел развеселить и веселил их.
Влияние мастера росло. С ним стремились познакомиться козырные имена. В конце года стали поговаривать о новом искусстве в стране.
— На нас можно зарабатывать капитал! — захлебывался, выкрикивая в трубку режиссер, — первую партию «Веселых», порядка четырнадцати копий, целиком продали за границу. За золото!
На дворе вновь белел ноябрь, ритмично вытанцовывая квикстеп. В воздухе запахло газетным свежаком: «Комсомолка» анонсировала дебют. Исааку позвонил Шумяцкий: скоро растиражируют диск с саундтреками, а после издадут клавир. Для демонстрации в Москве размножили шесть кинокопий, столько же оправили в Ленинград.
У Дуни премьерный серпантин все больше спутывался с любовным клубком. Это был расцвет эмоций к Наташе и выяснения «координат» с женой. Исаак всеми силами старался уберечь свой брак, но совершенно не знал, да и не хотел знать, как зачеркнуть сердечный триумвират, выпуская случай на «усмотрение вольных ветров».
Утром 25 декабря композитор изучал печатный орган ВЛКСМ. На передовице большими рунами чернело: «Премьера». Весь день, словно швабры в аврал, прыгали линейные админы: сверяли билеты и списки, выясняли, сколько явится гостей. В «Ударнике» планировалось дефиле – все приглашенные обязывались прибыть во фраках и туфлях. Прокат назначили на 20.00.
Александров заявил: они с Орловой сядут в зал. Исаак раздумывал. Нильсен (оператор) присоседился к большинству.
— Дуня, мы будем слушать, что они о нас говорят, — сияя глазами, пропела Любовь.
Звучал джаз, сияли титры. В зале с придыханием прочли: «Орлова, Утесов, Стрелкова, Тяпкина, Арнольд…». Прозвучала фамилия мастера – актриса ущипнула его за бок. На экране Костя Потехин выгонял за ворота свой рогатый «оркестр»:
Легко на сердце от песни веселой,
Она скучать не дает никогда,
И любят песню деревни и села,
И любят песню большие города…
Нам песня строить и жить помогает,
Она, как друг, и зовет, и ведет,
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет!
Мало кто знает, что первоначальный вариант звучал так: «Нам песня жить и любить помогает». (В некоторых восстановленных версиях можно снова услышать это прекрасное слово: любить!) Позже этот нежный глагол заменили на дидактичный «строить». Но Исааку нравилось «любить».
День премьеры «Ребят» отмечали, как начало всенародной славы всех участников кино. После показа в «Ударнике» богема отправилась в «Метрополь». Все смеялись, праздновали успех, две здравицы из трех звучали за музыку и ее слагателя. Дунаевский сиял. Бобочка шептала: «Это слава». Торжество Ицхака-Бера бен Бецалеля Йосефа из Лохвицы началось.
Успех «Ребят» был фантастичен. Фантастика совершила в жизни мастера крутой изгиб – вслед за достатком пришла необъятная народность. От этого сладостно замирала грудь и пылали звезды. На домашний «мейл» шли потоки слов. Писали просто пионеры, пионеры-пенсионеры, колхозницы-передовицы, матери-героини, солдаты-дезертиры, стрелки-ворошиловцы, комсомолки-методистки, методистки-модистки, замужние и неженатые, суворовцы, нахимовцы, школьники-двоечники, очкарики-отличники — все те, кто способен удерживать ручку в руке.
Когда от всего становилось невмоготу, он вспоминал забвенный код, рука набирала порядок сама – он страстно хотел писать, для этого ему нужна была Наташа.
Вскорости в его квартире грянул телефон, разгромивший комнату речью «Колумба», открывшего для человечества гламурный бренд с популярным никнеймом «Дунаевский». Гортаня в трубку, Александров объявил, что будет сниматься новый фильм, тема которого – цирк.
Как обычно, падал снег — снег всегда падал документально, подчиняясь законам Дуниных встреч. Дул сквозной, нервозный ветер, разволновывая застывшую Неву. Где-то по улицам бродил он, разглядывая дома, где когда-то затерялась она. Эта женщина-судьба была не из мира фальшивых слез, идеального ряда белоснежных зубов и невыдуманных страстей. Мира, сегодня вскружившего его, которому назавтра он переставал доверять. Его песнями пропалывали его сограждан, выдергивая из матери-земли-опоры неугодные и ненадежные ее соцветиям сорняки. Он все больше чувствовал себя бегунком в марафоне гигантской рекламы, бездыханно и беспомощно сжатым могучим стальным кулаком всемогущей, свирепой и беспощадной, но все же по-своему великой сталинской руки.
Дунаевского раздражали схемы, которыми обязывали идти. Спустя десяток лет Исаак Осипович проговорился: чем дольше он соратничал с Александровым, тем больше уверялся в том, что мог бы снять «совершенно замечательный фильм без него».
На вопрос Дмитрия Минченока (автор книги «Красный Моцарт»), как проходило общение коллег, сын Дунаевского отвечал: «Нервно». Дунаевский нередко ворчал — «фантазия Александрова зачастую тормозит полет моей фантазии, все мне мешает… поза, иногда надуманная эксцентрика, все чаще появляющаяся в кадре».
Из поступков его персонажей исчезал «здоровый эгоизм, свойственный им». Наиболее выпуклыми и живыми получались образы дурные. Герои Орловой и Столярова прописывались зомби, за энтузиазмом и речами, скрывавшими душевную пустоту. То, что он теперь делал, все больше теряло прелесть правды и превращалось в поток. Александров следовал инструкциям Шумяцкого – «страх приковывал надежнее клетки»:
– Американцы думают, что создали поразительный цирковой номер, а советские мастера в социалистической родине утирают им нос, – высокий, статный, с орлиным носом красавец-режиссер ходил по комнате и твердил все то, что ему делегировали в главке. – Понятие социалистической Родины появилось на карте и стало реальностью.
Снова смотрится заснеженным северный штандарт. Дом во дворе на Бородинской, 9. Над роялем «Красный октябрь» расплескивается диковинный цейлонский аромат. Исаак Осипович, опираясь на клавиши, наблюдает, как по кабинету, сжимая в ладонях пресс-папье, с творческими муками Франкенштейна, изобретает монстра Александров:
— По-моему, это решение. Негр становится полноценным советским гражданином. Его мать эксплуатирует плохой капиталист. Смешно, а? Россия может стать родиной для кого угодно, даже для негра, если это, конечно, Союз Советских Социалистических Республик, — он репетировал Шумяцкого.
Такому повороту событий с иронией противился сценарист Петров:
— Не может белая женщина родить негра. А если все-таки может, значит, ее другом должен быть негр-коммунист, который остался за кадром. (Позже обиженные Ильф с Петровым попросят удалить свое авторство из титров, так как в их отсутствие Григорий Александров резко изменил сюжет.)
Чтобы легче было справляться, Дунаевский пропадал в «киноссылках», – дорога снова звала. Оттуда он писал жене и Гене: «Мальчик мой, маленький, любимый мой. Мое солнышко, крошечка. Я так истосковался по тебе. Ты мне снишься. Твои глазенки улыбаются мне. И мне самому хочется и плакать, и смеяться…».
В семью он вернулся на дачу на Сиверской под уловкой продемонстрировать увертюру (фильм «Дети капитана Гранта»). Супруги долго о чем-то, закрывшись, говорили, из комнаты вышли, держась за руки, продолжая беседу, ведомую только им двоим. Жизнь обретала прежние тона. Пумочка Гаярина начала пропадать…
В феврале 1937-го Исааку Осиповичу позвонил Александров уведомить, что от сердечного приступа скончался Серго. (Сын Анастаса Микояна вспоминал, что после смерти Сталина в их семье обсуждалась «версия об убийстве Орджоникидзе прямо в его квартире, однако отец склонялся к версии о самоубийстве: «Серго мне несколько раз говорил о своем намерении уйти из жизни, потому что не мог больше терпеть».) Спустя неделю на Дзержинского, 4 (ныне Гороховая) явился «черный» человек, оказавшийся режиссером Вертовым, снимавшим о наркоме похоронную хвалу, с просьбой к мастеру написать к ней прощальный гимн. Так случилось, что в те самые времена, когда народ вокруг насвистывал: «Тюх-тюх» про «утюх», композитор, украшавший «ширмы действительности», вдруг посерьезнел, в нем назрела новая стезя в борьбе за незнакомый жанр – движение за грудиной стало осязаемым – вспыхнула легенда Моцарта в красных тонах.
Реквием на смерть наркома Орджоникидзе. Музыка Исаака Дунаевского, текст Василия Лебедева-Кумача, солист Левон Хачатуров.
Дзига Вертов представил зрителю картину «Памяти Серго». В этой ленте, воздающей привычные слуху почести, было нечто задевающее – «Реквием». Когда Дунаевский его писал, он чувствовал, знал, что заставит мир заплакать, терзая при этом в средостении свой собственный мотор, настоящий, живой, такой, какой он у него был, как дымящийся «висок» ушедшего, умирающий от разлуки с Наташей…
***
Отзвучали старые песни, семейство Дунаевских переселилось во Внуково. Исаак Осипович уезжал в путь. Остроконечные крыши дачных домов укрылись в туманной завесе. Впереди сигналили дорожные маяки – испытанный прием для счастья! Оно где-то рядом – услышь его гармонию, расправь ладонь, открой фортепьяно и сыграй. Где слушатели, что оценят, поймут? Мелодию исполнят, напишется другая, женщина встретится и уйдет. Вся жизнь – падение и взлет в иллюзорных мечтаниях, называемых любовь. Где же взять ее стахановцу сердечных побед?
Дорога — новые переживания, новые эмоции – новая стезя. Исаак Осипович любил разъезжать. Прелестная семнадцатилетняя плясунья Зоечка вместе с подружками смеялась в соседнем купе.
Заечка.
Хохот, песни, пересуды — обычный коммунальный десерт, который съедают все, разделяющие путь.
Тогда с ним снова была Наташа — интеллигентная, смиренная, одетая в привычный серый костюм, оставившая инженера-призрака навсегда.
Обе были в него влюблены. Его же вдохновение зависело от чувств. Мелодия порождала любовь, любовь вызывала музу, за которой возвеличивалась музыка. Так замыкался круг. Колеса стучали — он сочинял. Звук стука превращался в стук созвучий, стучащий о важном – том, что бьется у него внутри.
Музыковед Наум Шафер вспоминал: «Найдите первую любовь Исаака — она, как в зеркале, будет отражать все остальные. Он исповедовал культ красоты. Его многочисленные романы — не следствие непорядочности, а результат губительной веры в красоту. Прекрасное лицо женщины — красивая мелодия. Мимо нее невозможно пройти…»
«Жизнь — ужасная штука, — писал маэстро. — Не потому, что жить плохо, а потому, что если ты ищешь маленькой красоты, то ты неизбежно столкнешься с проблемами, которые ужасающе просты в своей циничной откровенности. И которые представляют собой краеугольный камень разнополых человеческих отношений».
Да, есть печальная услада
В том, что любовь пройдет, как снег.
О, разве, разве клясться надо
В старинной верности навек?
Нет, я не первую ласкаю
И в строгой четкости моей
Уже в покорность не играю
И царств не требую у ней.
Ведь со свечой в тревоге давней
Ее не ждет у двери мать…
Ведь бедный муж за плотной ставней
Ее не станет ревновать…
Чем ночь прошедшая сияла,
Чем настоящая зовет,
Все только — продолженье бала,
Из света в сумрак переход…
Так они и ехали, каждый со своим. Одна — с поминками былого, другая — с чаянием грядущего. У него среди мечтаний и грез всегда присутствовали лица сына и жены. Для Наташи наступала осень. Дунаевский отступился в исканиях «маленькой красоты».
***
Его очередной состав был в пути, когда машинист сообщил о переходе границ СССР. Секретная телеграмма пришпилила железный состав, распевающий по городам и весям страны, к станции Ясиноватая на переезде Ростов – Донбасс за тысячу километров от семьи. Любовь куда-то разом ушла – надо было думать о другом: не о песнях, не о кознях друзей, а о том, что есть сын, нужно бороться за родное.
Личная жизнь закончилась. Возникла депрессия – начался хаос звуков. Все трещало, лязгало, шуршало, рвалось. Что-то больно покалечило сердце и застряло иглой. Отправив Геню с Бобочкой в эвакуацию, Исаак Осипович заселился на Охотный в «Москву» в трехкомнатный номер с роялем. Но вдохновение не пришло. Чтобы не спятить от простоя, встречался с братьями – Семеном и Зиновием, руководившим ансамблем песни и пляски Центрального клуба НКВД. Там же работал и Эрдман, бывший сценарист «Веселых ребят», возвратившийся из ссылки в Москву. Память о съемках «Веселых» возвращала композитора к жизни и поднимала настрой. В этом коллективе было трудно, труднее, чем у Александрова (Александр Александров, руководитель Ансамбля советской армии) – он находился под вселюбопытными очами «сил морали», что сближало артистов, старавшихся маэстро пригреть и приласкать. Ему нравилось там бывать. Обсуждать либретто, смотреть балет, выслушивать нелепости брата «в баритоне» Ивана Шмелева, главного вокалиста райка. «Живой певец, даже страстный, почему-то он совсем не поет моих песен, видимо, Зиновий желает, чтобы исполняли его надутую ерунду, но бойцам на фронтах необходима лирика и любовь…». Ему вдруг захотелось услышать Иванов ласкающий бархат: «Как много девушек хороших…»:
– Ванюша, как у нас с делами сердечными? Моим «Ребятишкам» стукнет десять. Помнишь фильм? Утесов спел весьма недурственно, но мне бы хотелось иметь в коллекции и сугубо академический вариант. За Зиновия не переживай, с ним я все улажу, дела-то семейные.
– Обещать не могу, Исаак Осипович, я слишком уважаю вас, про фильм такое сказать не могу. Как бы вам объяснить, я услышал эту чудесную песню, когда был студентом, тогда мне подумалось: вот окончу учебу, стану сам себе режиссер и буду петь только такую музыку. А потом увидел фильм, и мне стало горько, так, что сейчас трудно подобрать слова. И все вроде бы весело, хорошо. Но эти битые морды на сцене Большого, девушки балерины, которых заставили ногами вихлять, и они, стыдясь, вихляли. И всем было смешно. От чего? От того, что Леонид Осипович пел этот прекрасный гимн любви, и под ним оборвался сук, что первая подруга была и вовсе недостойна этих слов, а вторая, красота красивая Любовь Петровна вышла в лохмотьях, и когда герой наконец-то поцеловал ее, между ними подставилась идиотская рожа? Ну неужели это смешно? Песня ведь ни разу не прозвучала так, как должна была, без смеха, без надругательств и прерываний. Что проще, уберите вы веревку и оденьте красивую женщину. И все покажется иначе. Или с юмором у меня ужасно, или так скажу: если вы готовили свой шедевр для того, чтобы во время его исполнения в зале стоял смех, то я не готов к такому исполнению…
Если я ошибаюсь, то непременно покаюсь, но в фильме есть только один настоящий бриллиант – музыка, остальное все уйдет за временем, у наших потомков будет другой юмор, над которым можно будет скоротать денек, а песня о том, что никогда не устаревает, будет всегда.
– Укатал меня твой певец, как моторный каток МКК. Я надеялся, что он споет для Пумочки (так маэстро называл Наташу), споет так, как любит она, чтобы красивым голосом, уж больно голос у него хорош, чувственен. Я надумал с ней расстаться. Заечка ожидает малыша. Пора это сделать. Вот такой вот я малодушный, хотел с помощью песни загладить вину, с помощью твоего певуна, вот, не вышло – послал он меня. Словом, сказал мне, что король у меня почти что голый, – жаловался он Зиновию.
– Ну так я его заставлю.
– Не стоит. Еще когда снимали «Цирк», все это мне уже становилось понятно. Видишь ли, «Веселые» должны были быть о любви, но не мужчины к женщине, а трудящегося к своему труду. Так нам дали понять. О том, что у этой любви появится конкретное имя, никто, конечно, не знал. Игра в любовь, которую вычеркнули из него, превратилась в любовную игру за пределами павильона. Так что в чем-то твой певун прав.
От Пумочки он ушел, вместо песни написав ей трогательное до сердцевины душевной сущности письмо, ему сделалось стыдно, горько, неловко, одиноко и… легко.
Через две недели появился сын, знаменитый в будущем кинокомпозитор, главный наследник его гениального я. Своим друзьям он с довольством писал: «15 января у меня родился второй сын от другой — моей фактической жены. Зовут его Максим. По-латыни maximus значит самый большой…».
После Победы из прекрасного прошедшего возник Григорий с предложением сделать новый фильм. Искушение, заманчивый проспект войти в ту же реку, повторить безумный успех «Ребят». Мимо такого соблазна Дунаевский устоять не смог.
Сценарий назывался «Весна». Сюжет оказался прелестным: Любовь Петровна должна была играть одновременно две роли: сухаря-ученую Никитину и артистку мюзик-холла Веру. Этот прием Александров подглядел в Голливуде и решил инсценировать его. Съемки проходили довольно легко. Режиссер «законсервировал» Дуню, выдумав для мастера забавный эпизод. Герой Черкасова демонстрирует Никитиной «фабрику грез». Опять все романтично и фальшиво. В одном из павильонов искусственный Глинка сидит за роялем и поет: «Я помню чудное мгновенье…». Среди киношных фальшивок был один естественный момент: голос Исаака Осиповича. Все дело в том, что за Михаила Ивановича пел он. Один гений озвучил другого.
Но фильм не принес ему удачи. «Голливуд» снимали в Праге. Вся группа в составе Александрова, Орловой, Дунаевского и прочих командировалась туда. Заграница вскружила композиторский ум, от общей эйфории он «потерял чутье», не уловив нависшую опасность. Опасность подстерегла его в лице корреспондента, взявшего у автора интервью. Газета оказалась не очень «красной». К тому же неопытный «турист» нарушил табу, не испросив на разговор согласия у советского посла.
Он возвратился в Москву и думал, что все забудется, пойдет, как прежде. Но как прежде не пошло – началось то самое, что он сам определил в одном письме — «падение официального положения». Против Дуни началась кампания. «А признаками стали некие странности, которые вызывали удивление. Я был вправе считать себя самым верным и постоянным соратником Григория. Наши успехи, пройденный совместно путь говорили сами за себя. Как гром среди ясного неба, прозвучало сообщение, что Александров в свой новый фильм пригласил писать музыку не меня, а Шостаковича».
Они расстались — внутренне прежде всего. Без официальных объяснений, без упреков и внешних обид. В марте 1950-го Александров получил еще один сталинский «трофей» за политический «триллер» «Встреча на Эльбе». Весной 1947-го Исаака Осиповича поздравил председатель Сталинского комитета с присуждением премии за оперетту «Вольный ветер». На следующий день Иосиф Виссарионович пересмотрел приказ и вычеркнул фамилию Дунаевского из него. Григорий Александров снова обошел: «Только очень близкие люди знали, как твердо и внешне равнодушно я воспринимал эти удары по моему общественному положению. Но я всегда знал, что музыка меня породила и музыка, только она может меня снова поднять…».
***
Для Исаака Осиповича наступил этап «обманутых» чаяний и идей. Временами он все же пытался играть, но игра притворно «глянценела» неискренностью. Он чувствовал, как «киксуют» пальцы: музыка «вылепливалась» не из сердца – из головы. Конечно, во Внукове была дача, где пение птиц все еще возвещало рай. Но веселости не было, как не было и радости от чередующихся пустозвучием дней. Может быть, ему могла помочь Наташа? Но Наташи тоже не было, были две «З», Зина и Зоя – любимые Земные подруги – он выбрал обеих матерей своих сыновей, Наташа ими не была…
В августе 1950-го записывал на радио ремейк своей песни «Эх, хорошо в стране советской жить!» Приехал в студию не для утехи – понадобился «капитал». На подоконнике перед дверями в «рубку» что-то очень оживленно согласовывал с дирижером высокий черноголовый солист с красивым вдохновенным лицом, показавшимся знакомым. При виде автора певец почтительно встал и, восторженно просияв, отвесил широкий поклон. Тут композитор вспомнил:
– Ванечка, я даже узнал тебя, ты стал теперь вполне себе знаменит, но песен Дунаевского все также не поешь.
– Да нет, Исаак Осипович, как раз пою. Разве можно не петь Дунаевского – это же в «стране советской» не жить, а жить в ней хорошо!
– Ты действительно считаешь, что хорошо?
– Конечно – если не считаю, то за редким исключением не пою. Жить непросто везде – везде много глупости, ханжества, кумовства. Но мне здесь хорошо, здесь мой дом, он дал мне все: образование, любовь, семью и песню.
– Ваня, ты слишком преступно открыт. Но я тебе также открыто скажу: я иногда тебя вспоминал, ты тогда в 1944-м вышел прав: пока моя музыка делала кино – я был нужен Григорию, а сегодня, в 1950-м, он узнал, что может обойтись без меня, вдруг кто-то еще заметит, что музыка в его картинах – это самый главный бриллиант? Человека, который не фальшивил мне, который мог меня направлять, – его больше нет. Когда рядом была она, мне было легко, и я писал. А потом я оставил ее, оставил как раз тогда, когда малодушно просил тебя для нее спеть. Упустил я ее тогда и не понял, что прошел мимо высших симфоний, все думал, что мои партитуры еще впереди. Неужели я не напишу больше ни один шедевр, ответь мне, Иван? Иссяк Дунаевский…
Да что — давно уж сердце вынуто!
Так много отдано поклонов,
Так много жадных взоров кинуто
В пустынные глаза вагонов…
В декабре 1950-го Дунаевский выступил в концертном зале вновь созданного в городе Горьком «пантеона искусств», и в дальнейшем не поставившего миру хотя бы единственного заметного песенника-выпускника. Музыкальный «салон» устраивался для слушателей и «инструкторов». Выйдя на консерваторские мостки и восторженно откликнувшись о них, композитор попросил соизволения и тотчас же задымил, присел на банкетку и повел «погибельный» рассказ на глазах у сотен возмущенных «непристойной» дерзостью глаз.
Перейдя к словам об авторском пути, Дунаевский между прочим заявил, что во время войны практически не сочинял, испытывая тяжелый «творческий провал», так как «гром пушек» не его стезя, что не умеет писать «о танкистах вообще, о летчиках вообще». Он может писать о конкретной судьбе, такой, как, например, у «сердца» его отечества – Москвы: «Я люблю подмосковные рощи и мосты над твоею рекой, я люблю твою Красную площадь и кремлевских курантов бой!»
Его повело, он, мастер звука, не хотел фальшивить, демонстрировать фарс. Ему сделалось вдруг безразлично, куда это выльется, куда попадет, он необыкновенно устал, в погоне за престижем, успешностью, достатком и судьбой, все это у него появилось, появилось давно, но сегодня не было вдохновения, и мысль ушла.
«Недавно ко мне обратились школьницы 8‑го класса с просьбой написать песню об их классе, но я не могу писать песню о советском школьнике вообще. Что такое школьник? Советские школьники бывают разные — хорошие и плохие, чистые и грязные, отличники и не отличники, и раз нет конкретного образа, я писать музыку не могу».
Потом вдруг опять закурил, раскрыл рояль и «застругал» «Россия — наша родина» – «нескладное» дитя Бориса Мокроусова, чудесного горьковского небожителя и земляка. И тут внезапно указал на схожесть шлягера с «пустой цыганщиной» и произнес: «Крадем мы все, товарищи, но надо знать, где и у кого». Он отчего-то забыл, как в недалеких 1930-х в подобном казусе обвиняли и его за «Марш веселых ребят» – в одном из эпизодов буржуйского экшна («Панчо Вилья») революционеры грохали воинственный китч, несколько напоминавший знаменитый хит; за выношенное «Сердце», где с заморским супершлягером «Марчи» из семи совпала пара нот. Как обижался маэстро на ревнивый сленг: «С миру по нотке – Дунаевскому мотив!» «Ворованное!» – засвистело кругом, когда не столь талантливый, но завистливый партнер обнаружил общность с пуччиниевскими номерами. Что же это было? Неудачный розыгрыш? Фривольная шутка? Или желание укорить, унизить, посеять колебания и страх? Разве могут обыватели знать, как пишется фрагмент, что состоит он из расхожих музыкальных фраз? Так однажды «Чижик-пыжик» – всемирно почитаемый «плагиат» – был записан Чайковским как великолепный Первый концерт. После оскорбительных слов, «униженный и оскорбленный», Исаак Осипович безрадостно шутил: «Крадут все и всегда». Может быть, отголосок той трагедии он так в себе и не изжил? «Когда рапиры отброшены, а клинки заржавели — что останется на пыльных страницах рукописных листков? Обвинение в плагиате — самое больное обвинение художнику». Сегодня с безжалостностью и цинизмом таким же выстрелом он сам стрелял в другого – близкого здешним слушателям единоземца, стоявшего на самом гребне популярной волны.
Куснув Мокроусова, Дунаевский заявил: «В Москве творчески работать нельзя. Мой враг — бесконечные заседания, совещания, прослушивания, обсуждения. Сочиняю я вне Москвы. Меня просил Большой театр написать балет «Свет», а написать балет для Большого — это 40 тысяч целковых. Нет, я бы, конечно, мог сочинить балет, учитывая, что две мои жены — балерины. Но как писать о колхозной электростанции? Если о колхозной электростанции уже написано 16 повестей».
Далее мастеру задали вопрос: «Почему вы пишете только в легком жанре и не могли бы написать крупные произведения?» Дунаевский уверенно парировал: «У меня есть фортепианная соната, струнный квартет, и я мог бы оперу написать. Но нет хорошего либретто. Вот мне из Ленинграда прислали одно. Героиня в первом акте ставит рекорд, во втором — рекорд, в третьем — рекорд, в четвертом — рекорд … Я хочу написать оперу о сильных чувствах, о женщине, о любви. Я хочу написать «Кармен».
Он знал, что резал и крушил себя, крушил яростно и императивно, за такой исповедью мог последовать конец. Когда коллега заметил, что речь эта записывается на магнитофон, оратор загадочно просиял: «Вот и хорошо!» Разве только какой-то Ваня-певец может говорить о том, что его мучает и гнетет? Сам он давно не испытывал откровенных чувств, а что люди вокруг? Что они, падкие на фальшь, понимают о нем? О нем понимала она.
По окончании «салона» в редколлегию стенновки «Советский музыкант» пришло карательное «антрефиле», которое с одобрения властей было немедленно размещено: «Выступление Дунаевского было политически невыдержанным, антивоспитательным и прямо недостойным народного артиста РСФСР, лауреата Сталинской премии, советского композитора и гражданина».
«Горькие» события стали предлогом для появления в печати паскудного «опуса» «Печальный акт» и последовавшего за этим инфаркта.
Ах, беда Исаака Осиповича состояла в том, что он «бесстыдно» говорил о недозволенном, являясь «подданным» нелегкого характера, нередко забывая про реалии и здравый смысл. Но не прикидывался иным, не обуздывал себя ни в правой ярости, ни в своих грехах. И сегодня в ханжеском поединке «миров» он остался одинок, был крайне разочарован и глубоко устал…
Ритм его жизни не выдерживал загрудинный «барабан». Мастер не желал такое признавать. Нормой для него была деятельность – спал он по четыре-пять часов в день. Иногда садился за рояль и играл что-нибудь особенно чувственное, как и в прежние времена. Только звук его «слов» становился нежнее, словно прощался со своими любовями навсегда: «Мне хочется сказать вам, что я остался прежним. Хоть годы и старят человека, но говорят, что мои глаза горят по-прежнему молодым блеском. Вам я скажу, что во мне в полной мере осталась любовь моя к жизни, к тем людям, которые хотя бы капельку берут от солнца и света».
Последние мгновения маэстро известны практически по «складам». Утром 25 июля 1955-го он написал своей давнишней знакомой журналистке Вытчиковой текст, где помимо всего прочего сообщал: «Мое здоровье здорово пошаливает. Болит левая рука, перестало быть паинькой сердце. Настроение из-за этого сильно падает, так как необходимо лечиться, что я не люблю… и не хочу повиноваться врачам…». В одиннадцать часов, спустя минуты по окончании письма, сердце Дунаевского застыло навсегда. В свидетельстве о смерти указано: «Гипертрофия миокарда. Коронаросклероз».
Настя, жена певца Шмелева, впорхнула в комнату с газетой «Советское искусство» в руках: «Ваня, умер Дунаевский». Ваня не переспросил – кто из братьев – им стало вдруг обоим ясно, что это необязательно уточнять:
– Он так устал, он не догадывался, что в его груди бьется куда как более беспокойный мотор, нежели казалось со стороны.
Через месяц по эфиру Радио-1 раздался заново исполненный суперхит: «Сердце, тебе не хочется покоя». В академическом бархатном вокале, не оскверненном подъездами и слезой, без трагикомических пассажей и вычурных поз, он лился для любимых слушателей большой страны. На запись гениального шлягера Иван Шмелев надел свой самый лучший торжественный фрак.
В своем хронографе переживаний, в потаенных признаниях к сочиненным музам, идеалу, который он уже не чаял отыскать, Дунаевский разочарованно стенал: «Никогда человек полностью никому не принадлежит, потому что это «полностью» редко, когда полностью завоевывается любимым человеком. Наоборот, преимущество любимого (а в дальнейшем и его беда) заключается в том, что ему отдают это кажущееся «все» … Но ведь мало отдавать все, надо, чтобы и брали все. Тут-то люди и давятся, не будучи в состоянии все пожрать… Вот тогда и появляется необходимость все несъеденное, все не взятое спрятать глубоко в душе и ждать… Это и есть тот внутренний мир, куда вы уже не впустите того, налопавшегося вами любимого. Но вы охотно впустите туда любого, который окажется способным затронуть какие-то глубокие струнки вашего мира. И вы сами не заметите, как вы из этого будете делать тайну не из боязни измены, а из-за боязни быть непонятым тем, с кем вы делите вашу жизнь, вашу постель и воспитываете ваших детей».
Вхожу я в темные храмы,
Совершаю бедный обряд.
Там жду я Прекрасной Дамы
В мерцании красных лампад.
В тени у высокой колонны
Дрожу от скрипа дверей.
А в лицо мне глядит, озаренный,
Только образ, лишь сон о Ней.
Его любили. Он стремился и мечтал любить. Спасался этим чувством, уходил в него, пропадая, дыша, наполняясь и творя.
Утесов как-то вспоминал: «Он бросался на воздушные замки, строил карточные домики и, случалось, в поисках огня любви за крылья синей птицы принимал воронье оперение».
Наталья Николаевна была солисткой мюзик-холла, где он дирижировал и руководил. Танцовщица джаз-коллектива, она не воспаряла в пуантах бестелесной сильфидой над «воздухом» мюзик-холла, заполненным призраками и карточными бунгало. Но, открывая мастеру в тоннеле его поисков «крылато-голубой» свет, сумела сыграть на самой чуткой вдохновенной его струне, не утолив, не расплескав, не исчерпав тех ярких, благозвучных и бесценных золотых его нот.
Я помню нежность ваших плеч
Они застенчивы и чутки.
И лаской прерванную речь,
Вдруг, после болтовни и шутки.
Волос червонную руду
И голоса грудные звуки.
Сирени темной в час разлуки
Пятиконечную звезду.
И то, что больше и странней:
Из вихря музыки и света —
Взор, полный долгого привета,
И тайна верности… твоей.
«Сердце, тебе не хочется покоя», песня Кости из кинофильма «Веселые ребята». Музыка Исаака Дунаевского, текст Василия Лебедева-Кумача, поет Иван Шмелев.
С 1934 по 1944 год рядом с Натальей Николаевной Гаяриной маэстро Дунаевским Исааком Осиповичем были написаны такие шедевры, как: оперетты «Золотая долина» и «Вольный ветер» (закончена в 1947 г.), музыка к кинофильмам «Три корабля», «Вратарь», «Девушка спешит на свидание», «Дети капитана Гранта», «Искатели счастья», «Концерт Бетховена», «Цирк», «Волга-Волга», «Богатая невеста», «Светлый путь», «Моя любовь» …
Последней работой автора стала выдающая по музыкальному наполнению оперетта «Белая акация», по причине его смерти законченная коллегой – композитором Кириллом Молчановым. Герой нашел сил и жизнелюбия обрести себя заново и подарить своим слушателям еще один шедевр.
В рассказе цитируется поэзия Александра Блока.
Продолжение следует…
«Ах, этот вечер». Музыка Максима Дунаевского, текст Леонида Дербенева, исполняет хор Турецкого.
Обнинск – Москва, февраль, 2023 г.